Он постучал в дверь к Арсене, как хозяин дома, вернувшийся к себе.
Дверь отворилась.
Гофман бросился к лестнице.
— Кто там? — послышался голос привратника. Гофман не отвечал.
— Куда вы, гражданин? — спросил тот же голос, и тень, неясная, как все ночные тени, появилась на пороге и бросилась вдогонку за Гофманом.
В те времена людям страшно хотелось знать, кто вышел, а особенно — кто вошел.
— Я иду к мадемуазель Арсене, — отвечал Гофман, бросая привратнику три-четыре луидора (час тому назад он продал бы за них душу).
Такая манера объясняться больше пришлась по вкусу служащему.
— Мадемуазель Арсены здесь больше нет, сударь, — отвечал он, с полным основанием полагая, что слово «гражданин» надо заменить словом «сударь», коль скоро ты имеешь дело с человеком со столь щедрой рукой. Человек, который обращается с вопросом, может сказать «гражданин», но человек, которому что-то дают, может сказать только «сударь».
— Как! — воскликнул Гофман. — Арсены здесь больше нет?
— Нет, сударь.
— Вы хотите сказать, что она не вернулась сегодня вечером?
— Я хочу сказать, что она вообще сюда не вернется.
— Так где же она?
— Понятия не имею.
— Боже мой! Боже мой! — простонал Гофман, обеими руками схватившись за голову, словно для того, чтобы удержать рассудок, готовый его покинуть. Все, что произошло с ним за последнее время, было настолько необычным, что каждую секунду он говорил себе: «Ну вот, сейчас я сойду с ума!»
— Так вы не знаете новость? — спросил привратник.
— Какую новость?
— Арестовали господина Дантона.
— Когда?
— Вчера. Так велел господин Робеспьер. Великий человек этот гражданин Робеспьер!
— Так что же?
— Да то, что мадемуазель Арсене пришлось спасаться бегством: ведь она любовница Дантона, а это бросает тень и на нее.
— Вы правы. Но как же она спаслась?
— Да так, как спасаются люди, которые боятся, что им отрубят голову: тут уж все средства хороши.
— Спасибо, друг мой, спасибо, — сказал Гофман и скрылся, оставив еще несколько монет в руках привратника.
Очутившись на улице, Гофман спросил себя, что он должен делать и зачем ему теперь все его золото; как нетрудно догадаться, ему и в голову не приходило, что он сможет разыскать Арсену, так же как не приходило ему в голову вернуться домой и отдохнуть.
И вот он пошел прямо, никуда не сворачивая; стук его каблуков раздавался по темным улицам, а он все шел и шел, подгоняемый своими мучительными мыслями.
Ночь была холодная, оголенные деревья, похожие на скелеты, дрожали под ночным ветром, как больные, что в бреду встали с постели, а их исхудавшие руки и ноги трясутся от лихорадки.
Снег хлестал по лицам ночных прохожих, и редко-редко освещенное окно — массы домов сливались с темным небом — загораживала чья-нибудь тень.
Холодный воздух подействовал на Гофмана благотворно. Душа его мало-помалу успокоилась во время быстрого бега, и возбуждение, если можно так выразиться, испарилось. В помещении он задохнулся бы; к тому же — как знать? — быть может, если он будет идти вперед, он встретит Арсену: ведь спасая бегством, она могла выбрать ту же дорогу, какую выбрал он, когда выходил от нее.
И вот он прошел пустынный бульвар, пересек Королевскую улицу, словно не глаза его — они ничего не видели, — а ноги узнали то место, где он оказался; поднял голову и остановился, заметив, что идет прямо к площади Революции — к той самой площади, по которой он поклялся никогда больше не проходить.
Небо было совсем темное, но еще более темный силуэт выделялся на горизонте, черном как чернила. То был силуэт чудовищной машины; ночной ветер высушил ее влажную от крови пасть, и теперь она спала в ожидании одной из тех верениц, что приходили к ней ежедневно.
Гофман не хотел снова увидеть это место при свете дня, он не хотел опять очутиться на этом месте, ибо там текла кровь; однако ночью все было совсем по-другому, и поэту, в котором независимо от его воли никогда не дремлет поэтическое чутье, было любопытно увидеть гильотину в тишине и во мраке, дотронуться пальцем до зловещего сооружения, кровавый облик которого в этот час должен был благотворно подействовать на его рассудок.
Какой великолепный контраст: после шумного игорного зала — эта пустынная площадь с эшафотом, ее вечным хозяином; после зрелища смерти — запустение и затишье!
Итак, Гофман шел к гильотине, словно притягиваемый магнитом.
Вдруг, почти не понимая, как это произошло, он очутился прямо перед ней.
Ветер свистел на эшафоте.
Скрестив руки на груди, Гофман глядел на него.
Сколько мыслей должно было родиться в мозгу у этого человека, чьи карманы были набиты золотом: он мечтал о ночи наслаждений, а в эту ночь одиноко стоял у подножия эшафота!
Его размышления были прерваны: внезапно ему почудилось, что к стонам ветра примешивается стон человека.
Он наклонился и прислушался.
Стон послышался снова: он доносился не издали, а откуда-то снизу.
Гофман огляделся, но никого не увидел.
Всхлипывание достигло его слуха в третий раз.
— Похоже, что это женский голос, — прошептал он, — и доносится он из-под эшафота.
Наклонившись, чтобы лучше видеть, он начал обходить гильотину. Когда он проходил мимо чудовищной лестницы, нога его за что-то задела; он протянул руки и коснулся какого-то существа, скорчившегося на первых ступеньках этой лестницы и одетого во все черное.
— Кто вы? — спросил Гофман. — Кто спит ночью рядом с эшафотом? Произнеся эти слова, он опустился на колени, чтобы увидеть лицо той, кому он задал этот вопрос.
Но она не двигалась; локти она поставила на колени, а голову положила на руки.
Несмотря на ночной холод, плечи ее были почти совсем обнажены, и Гофман смог разглядеть черную полоску, вокруг ее белой шеи.
Это была черная бархатка.
— Арсена! — вскричал он.
— Да, это я! — каким-то странным голосом прошептала скорчившаяся женщина, подняв голову и взглянув на Гофмана.
XVII. ГОСТИНИЦА НА УЛИЦЕ СЕНТ-ОНОРЕ
Гофман в ужасе попятился; он слышал ее голос, он видел ее лицо и все-таки не верил, что это она. Но Арсена подняла голову; руки ее, открыв шею, упали на колени, так что стал виден ее необычный бриллиантовый аграф, соединявший концы бархатки и сверкавший в ночи.
— Арсена! Арсена! — повторял Гофман. Арсена встала.
— Что вы здесь делаете в такую пору? — спросил молодой человек. — Да еще в этом сером платье! Да еще с голыми плечами!
— Его арестовали вчера, — отвечала Арсена, — а потом пришли арестовать и меня, и я убежала в чем была, но сегодня вечером моя комнатушка показалась мне слишком тесной, а кровать слишком холодной, и вот в одиннадцать часов я ушла оттуда, и теперь я здесь.
Эти слова прозвучали до странности однотонно; Арсена произнесла их, не сделав ни одного движения; они вылетали из ее бледных губ, которые открывались и закрывались словно с помощью пружины: