чтобы ему было лучше видно, — и что это не кто иной, как его друг Захария Вернер.
— Вернер! — вскричал Гофман, бросаясь к молодому человеку. — Вернер!
— Так это ты! — сказал поэт. — Где же ты был?
— Здесь, здесь, только я заткнул уши, чтобы не слышать вопли этих несчастных; только я закрыл глаза, чтобы их не видеть.
— По правде говоря, ты не прав, дорогой друг, — сказал Вернер, — ведь ты художник! И то, что ты мог бы увидеть, послужило бы тебе сюжетом для великолепной картины. Вот, например, на третьей повозке везли великолепную женщину — что за шея, что за плечи, что за волосы! На затылке, правда, они были срезаны, зато с боков падали до самой земли.
— Послушай, — возразил Гофман, — уж если на то пошло, то я видел самое лучшее из всего того, что можно было увидеть: я видел госпожу Дюбарри; видеть других мне уже не нужно. Если когда-нибудь я захочу написать картину, этой натуры для меня будет достаточно, можешь мне поверить; впрочем, я больше не хочу писать картины.
— Это почему же? — спросил Вернер.
— Я получил отвращение к живописи.
— Еще одно разочарование.
— Дорогой Вернер, если я останусь в Париже, я сойду с ума.
— Ты сойдешь с ума всюду, где бы ты ни очутился, дорогой Гофман, и уж лучше сделать это в Париже, чем где-либо еще; а пока этого не случилось, скажи мне, что именно сводит тебя с ума.
— Ах, дорогой Вернер! Я влюблен.
— Знаю: в Антонию; ты говорил мне об этом.
— Нет, — вздрогнув, отвечал Гофман, — Антония — это совсем другое дело, Антонию я люблю!
— Черт возьми! Различие тонкое, объясни мне. Гражданин служащий, пива и стаканы!
Молодые люди набили трубки и уселись у стола, стоявшего в самом дальнем углу кофейной.
Тут-то Гофман и рассказал Вернеру все, что произошло с ним начиная с того дня, как он побывал в Опере и увидел танцующую Арсену, и кончая той минутой, когда обе женщины вытолкали его из будуара.
— Ну и что же? — спросил Вернер, когда Гофман кончил.
— Ну и что же?! — повторил Гофман, удивленный тем, что его друг не сражен, подобно ему.
— Я спрашиваю, что во всем этом такого ужасного, — продолжал Вернер.
— Да то, дорогой мой, что теперь я знаю: эту женщину можно завоевать только с помощью денег, поэтому я утратил всякую надежду.
— Почему же ты утратил всякую надежду?
— Потому что у меня никогда не будет пятисот луидоров, чтобы бросить их к ее ногам.
— Почему же у тебя их не будет? Доведись до меня, я в одно мгновение добыл бы пятьсот, тысячу, две тысячи луидоров.
— Боже милосердный! Да где же я возьму их? — возопил Гофман.
— Да в том Эльдорадо, о котором я уже говорил тебе, из источника, именуемого Пактолом, дорогой мой, — в игре.
— В игре! — вздрогнув, повторил Гофман. — Но ведь ты же отлично знаешь, что я дал Антонии клятву не играть.
— Э! — засмеялся Вернер. — Ведь дал же ты клятву остаться ей верным! Гофман тяжело вздохнул и прижал медальон к сердцу.
— За игру, мой друг! — продолжал Вернер. — Ах, какой банк! Это тебе не банк в Мангейме или в Хомбурге, где можно сорвать несколько жалких тысчонок. Тут миллионы, друг мой, миллионы, тут груды золота! По-моему, тут нашла приют вся звонкая монета Франции: никаких паршивых бумажонок, никаких жалких обесцененных ассигнатов, утративших три четверти своей стоимости… Милые сердцу луидоры, милые сердцу двойные луидоры, милые сердцу квадрупли! Слушай, хочешь взглянуть на них?
С этими словами Вернер вытащил из кармана и показал Гофману пригоршню луидоров, лучи которых через зрачки проникли в самую глубь его мозга.
— О нет, нет, никогда! — воскликнул Гофман, вспомнив и предсказание старого офицера, и просьбу Антонии. — Никогда я не стану играть!
— Ошибаешься; ты так счастлив в игре, что непременно сорвешь банк.
— А Антония? Как же Антония?
— Э, дорогой мой друг! Да откуда узнает твоя Антония, что ты играл и выиграл миллион? Откуда она узнает, что двадцать пять тысяч ливров ты истратил на свою прихоть, то бишь на прекрасную танцовщицу? Поверь мне: возвращайся в Мангейм с девятьюстами семьюдесятью пятью тысячами ливров, и Антония даже не спросит ни откуда у тебя сорок восемь тысяч пятьсот ливров ренты, ни куда ты девал недостающие двадцать пять тысяч.
С этими словами Вернер встал.
— Куда ты? — спросил Гофман.
— Я иду к одной даме — это моя любовница из Комеди Франсез: она удостаивает меня своими милостями, и я вознаграждаю ее за это половиной своих доходов. Черт побери! Ведь я поэт, и я охочусь в драматическом театре, а ты музыкант, и ты сделал выбор в театре, где поют и танцуют. Желаю тебе удачи в игре, мой друг, и от души приветствую мадемуазель Арсену. Не забывай номер игорного дома — сто тринадцать. Прощай.
— О, ты уже называл мне его, — прошептал Гофман, — и я его не забыл. Он дал Вернеру уйти, не подумав больше о том, чтобы взять его адрес, как не сделал этого и при первой их встрече.
Но, несмотря на то что Вернер удалился, Гофман не остался в одиночестве. Каждое слово его друга сделалось для него, если можно так выразиться, зримым и осязаемым: каждое слово было здесь, и каждое слово сверкало у него перед глазами и звенело у него в ушах.
В самом деле: откуда было Гофману черпать золото, если не из источника золота?! Вот оно — единственное средство для осуществления неисполнимого желания! Боже мой, да ведь Вернер назвал его! Разве Гофман уже не нарушил свою первую клятву? Так что за беда, если он нарушит и вторую?
А еще Вернер сказал ему, что он может выиграть не двадцать пять тысяч ливров, не пятьдесят тысяч и не сто. Горизонты лесов, полей, даже моря имеют свои границы; горизонт зеленого сукна их не имеет.
Демон игры подобен самому Сатане: в его власти вознести игрока на самую высокую гору в мире и оттуда показать ему все царства земные.
А еще — как рад, как счастлив, как горд будет Гофман, когда он вернется к Арсене в тот же самый будуар, откуда его вытолкали! С каким высокомерным презрением уничтожит он эту женщину и ее страшного любовника, когда вместо ответа на вопрос «Зачем вы пришли сюда?» он, как новоявленный Юпитер, осыплет новоявленную Данаю золотым дождем!
И это уже было не галлюцинацией, не плодом его воображения, — все это была сама действительность, все это было возможно. Шансы на выигрыш и на проигрыш были равны, но на выигрыш шансов было все- таки больше, ибо, как уже известно читателю, Гофману везло в игре.
О, этот номер 113, этот номер 113, эти пылающие цифры! Как манили они к себе Гофмана, как влек его этот адский маяк к бездне, на дне которой вопиет Безумие, катаясь на ложе из золота!
Более часа боролся Гофман с самой пылкой из всех страстей. А час спустя, чувствуя, что противиться ей долее он не в силах, он бросил на стол монету в пятнадцать су, оставляя сдачу служащему, и со всех ног, не останавливаясь, добежал до Цветочной набережной, поднялся к себе, взял триста талеров, которые у него еще оставались, и, не давая себе времени на размышления, вскочил в экипаж и крикнул:
— В Пале-Эгалите!
XV. НОМЕР 113
Пале-Рояль, который в ту эпоху назывался Пале-Эгалите и который именовался также Пале- Националь, ибо первое, что совершают наши революционеры, — они дают новые названия улицам и площадям, а прежние названия возвращаются во время реставраций; Пале-Рояль, сказали мы, — это название более для нас привычно, — в ту эпоху был не таким, как в наши дни, но и тогда он был живописен и оригинален, особенно вечером, и именно в тот час, когда к нему подъехал Гофман.
Выглядел он почти так же, как в наши дни, с тою лишь разницей, что в ту пору вместо нынешней