во Францию, король совершает преступление против народа, равносильное, если не более тяжкое, преступлению против монархии.
И тогда происходит ужасное: в то время как король молится за военные успехи своей родни, то есть за посрамление французского оружия, и королева, видя пруссаков в Вердене, подсчитывает, через сколько дней они будут в Париже, — тогда-то и происходит это ужасное: вся Франция, обезумевшая от ненависти и патриотизма, поднимается и, дабы не быть окруженной врагами (австрийцами и пруссаками — спереди, королем и королевой — в центре, дворянами и аристократами — сзади), Франция борется со всеми сразу: ведет огонь по пруссакам в Вальми, расстреливает австрийцев в Жемапе, режет аристократов в Париже и отрубает головы королю и королеве на площади Революции. Благодаря этому страшному кровопусканию она считает себя исцеленной и переводит дух.
Но она заблуждается: родственники, которые вели войну под предлогом того, чтобы посадить Людовика XVI на трон, продолжают вести войну якобы для того, чтобы посадить на него Людовика XVII, но на самом деле с целью войти во Францию и расчленить ее. Испания желает отобрать Руссильон; Австрия — Эльзас и Франш-Конте; Пруссия — маркграфства Ансбах и Байрёйт. Дворяне поделились на три группы — одни сражаются на Рейне и на Луаре, Другие плетут заговоры; повсюду войны: война с внешним врагом и гражданская война, борьба внутри страны и за ее пределами! Отсюда — тысячи людей, павших на полях сражений; отсюда — тысячи людей, убитых в тюрьмах; отсюда — тысячи людей, угодивших под нож гильотины. Отчего? Да оттого, что король, давший клятву, не сдержал ее и, вместо того чтобы броситься в объятия своего народа, то есть Франции, бросился в объятия своей родни, то есть врага.
— Значит, вы одобряете сентябрьские убийства?
— Я сожалею о них. Но что поделаешь против воли народа?
— Вы одобряете казнь короля?
— Я считаю ее ужасной. Но королю все же следовало держать свое слово.
— Вы одобряете политические казни?
— Я считаю их отвратительными. Но королю все же следовало не призывать врага.
— О! Что бы вы ни говорили, генерал, девяносто третий год — роковой год.
— Для монархии — да, для Франции — нет!
— Оставим в покое гражданскую войну, иностранную интервенцию, убийства и казни; но миллиарды пущенных в обращение ассигнатов — это же финансовый крах!
— Я это приветствую.
— Я тоже, в том смысле, что монархия будет стремиться укрепить бюджет.
— Бюджет укрепится благодаря разделу собственности.
— Каким образом?
— Разве вы не слышали, что Конвент объявил всю собственность эмигрантов и монастырей национальными имуществами?
— Да, ну и что?
— Разве вы также не слышали, что другой декрет Конвента разрешает покупать национальное имущество на ассигнаты, которые при покупках такого рода котируются по номинальной цене и не обесцениваются?
— Безусловно, слышал.
— Ну вот, сударь, в этом-то и все дело! На ассигнат в тысячу франков, которого не хватает, чтобы купить десять фунтов хлеба, бедняк сможет купить арпан земли и будет ее обрабатывать, обеспечивая хлебом себя и свою семью.
— Кто посмеет купить украденную собственность?
— Конфискованную собственность; это совсем другое дело.
— Все равно никто не захочет быть сообщником революционеров.
— Знаете ли вы, на какую сумму было продано в этом году земли?
— Нет.
— Более чем на миллиард. На будущий год ее будет продано вдвое больше.
— На будущий год! Неужели вы полагаете, что Республика сможет продержаться еще один год?
— Революция…
— Хорошо! Революция… Однако Верньо сказал, что революция подобна Сатурну, она пожирает всех своих детей.
— У нее много детей, и некоторые из них неудобоваримы. — Но вот уже пожраны жирондисты!
— Зато остались кордельеры.
— Со дня на день они будут проглочены якобинцами.
— Значит, останутся якобинцы.
— Полно! Разве есть у них такие люди, как Дантон или Камилл Демулен, чтобы считаться серьезной партией?
— У них есть такие люди, как Робеспьер, Сен-Жюст, и это единственная партия, идущая по верному пути.
— А вслед за ними?
— Я не могу этого разглядеть и боюсь, что Революция умрет вместе с ними.
— Но за это время прольется море крови!
— Все революции ее жаждут!
— Но эти люди — сущие тигры!
— В революции я боюсь вовсе не тигров, а лис.
— И вы согласитесь служить им?
— Да, ибо они будут также героями Франции; не Суллы и Марии истощают нации, а Калигулы и Нероны лишают их сил.
— Значит, каждая из названных вами партий, по-вашему, поочередно вознесется и падет?
— Если духу Франции присуща логика, так оно и будет.
— Поясните вашу мысль.
— Каждая из партий, что поочередно придут к власти, сотворит великие дела, наградой за которые ей будет благодарность наших детей, а также совершит тяжкие преступления, за которые ее покарают современники, и с каждой случится то же, что с жирондистами. Жирондисты убили короля — заметьте, я не говорю: монархию, — и вот, только что они были уничтожены кордельерами; кордельеры уничтожили жирондистов и, по всей вероятности, будут уничтожены якобинцами; наконец, якобинцы — последнее порождение Революции — будут в свою очередь уничтожены, но кем? Как я вам сказал, мне об этом ничего не известно. Когда их уничтожат, приходите ко мне, господин Фош-Борель, ибо тогда мы уже не будем враждовать.
— Что же мы будем делать?
— Вероятно, нам будет стыдно! Ведь я могу служить правительству, которое ненавижу, но никогда не буду служить правительству, которое я презираю; мой девиз — это девиз Тразеи: Non sibi deesse («He поступать предосудительно»).
— Каков же ваш ответ?
— Вот он: по-моему, неудачно выбран момент для того, чтобы предпринимать что-либо против Революции, когда она доказывает свою силу, убивая как в Нанте, так и в Тулоне, Лионе и Париже по пятьсот человек в день. Надо подождать, пока она лишится сил.
— И что тогда?
— Тогда, — продолжал Пишегрю с серьезным видом, нахмурив брови, — поскольку нельзя, чтобы Франция, устав от борьбы, растратила свои силы на реакцию, поскольку я верю в великодушие Бурбонов не больше, чем в благоразумие народов, в день, когда я окажу содействие возвращению того или другого из членов данной семьи, — в тот самый день у меня в кармане будет лежать хартия в духе английской или конституция в духе американской, хартия или конституция, где будут закреплены права народа и оговорены обязанности монарха; это будет условие sine qua non!..note 12 Я очень хочу быть Монком, но Монком XVIII века, Монком девяносто третьего года, готовящим почву для президента Вашингтона, а не для монархии Карла П.
— Монк действовал в своих интересах, генерал, — сказал Фош-Борель.