подставил под мои пальцы клавиши фортепьяно, и пальцы сами собой коснулись клавиш и извлекли аккорд, который ты только что услышал… А теперь, дорогой Уильям, будешь ли ты рад, если я стану хорошей хозяйкой дома, совсем простой и невежественной? Я забуду стихи, снова спрячу в шкаф коробку с красками, закрою фортепьяно, и не будет даже речи о поэзии, живописи или музыке? Желаешь ли ты этого? Только скажи – и все будет тотчас исполнено.
– О нет, нет! – воскликнул я, прижав Дженни к груди. – Оставайся такой, какой тебя создали природа и воспитание, дорогая Дженни! Древо моей радости, я потерял бы слишком много, если бы ветер оборвал твою листву или солнце иссушило бы твои цветы!.. А теперь давай посмотрим стихи и музыку господина Смита.
Признаюсь, дорогой мой Петрус, эту последнюю фразу я произнес не без иронии.
Мне было любопытно послушать стихи и музыку деревенского пастора, будто сам я не был таким же простым и смиренным священником.
Но, как я Вам уже говорил, у каждого есть свой излюбленный грех, и я очень боюсь, как бы моим излюбленным грехом не оказалась гордыня.
XXVIII. День рождения
Мелодия предварялась ритурнелью.[297]
Дженни начала играть пьесу и завершила ее с безупречной точностью: поистине, жена моя была великолепной пианисткой.
Затем наступила очередь куплетов, и тут из ее уст полились звуки – нежные, гармоничные и прозрачные.
Благодаря Дженни поэт обрел те же самые достоинства, что и композитор, так как ни одна нота не оказалась пропущенной, ни одно слово – утраченным.
К великому моему изумлению, пьеса, хоть и простая, сочинена была искусно и немного напоминала мне старинную немецкую музыку.
Что касается слов, то должен признаться, дорогой мой Петрус, они меня очаровали.
Они представляли собой нечто вроде басни, озаглавленной «Дерево и цветок».
Старый дуб дает советы юной розе, которая родилась под его сенью, спасавшей ее от ветра и солнца; дуб, потеряв уже свою листву и предчувствуя, что вскоре он падет под ударами топора в руке страшного дровосека, который зовется смертью, объясняет бедной розе-сиротке, как ей выжить, когда его не будет на свете.
По мере того как первый куплет сменялся вторым, а второй – третьим, я все ниже склонял голову, понимая, что здесь пребывает сама естественность.
Эти три куплета, должно быть, потребовали у г-на Смита не больше часа работы, в то время как я, стремившийся творить искусство, смешивая современность с античностью, элегичность с лиризмом, трудился три дня, но так и не достиг цели.
Поэтому, когда Дженни закончила, когда угас последний слог песни, когда улетела последняя нота ритурнели, Дженни, несомненно не понимая причин моего молчания, повернулась в мою сторону, пытаясь понять, что со мной происходит.
Весьма озабоченный, я стоял, опустив голову и скрестив руки на груди.
– Друг мой, – обеспокоенно спросила Дженни, – что это с тобой?
Я покачал головой, как человек, которого вырывают из глубокого раздумья.
– Дело в том, дорогая моя Дженни, что я, как мне стало понятно, настоящий глупец.
Дженни улыбнулась.
– Ты глупец, мой Уильям, ты, кого мой отец считает таким ученым человеком?
– Пусть так, но я, Дженни, при всей моей учености, только то и делаю, что совершаю глупости… Твой отец подарил тебе клавесин, а я, Дженни, хотел дать тебе то, что оказалось мне не под силу…
– Дорогой мой возлюбленный, – воскликнула Дженни, – что такое ты говоришь?
– Позволь мне закончить… Ведь твой отец сочинил для тебя романс – и музыку и слова. Я не музыкант, и потому не мог сочинить музыку. Но, в конце концов, я поэт – к сожалению, поэт сатирический, по- видимому, – и мог сочинить для тебя стихи. Так вот, я призвал себе на помощь все свое мужество и попытался сочинить стихи.
– О, я это знаю! – вырвалось у Дженни.
– Как, ты это знаешь?
– Разумеется… Вчера вечером, а вернее сегодня ночью, когда я вошла в твою комнату, на твоем письменном столе прямо перед тобой лежал лист бумаги с написанными на нем словами: «К Дженни! Эпиталама по случаю дня ее рождения…»
Я не удержался от вздоха.
– Так что я не ошибался, – прошептал я, – и этот лист бумаги действительно существовал!..
– Да, к счастью, существовал, дорогой мой Уильям, так как этот листок показал мне, что виновницей твоей озабоченности явилась я.
– О да, да, дорогая Дженни, – подтвердил я, – ты и в какой-то мере этот жалкий господин Стифф… О, если бы природа сотворила меня поэтом элегическим, а не сатирическим, о Дженни, какую эпиталаму нашла бы ты, проснувшись!
– А разве я ее, по сути, не нашла, мой любимый Уильям?! – сказала Дженни. – Неужели ты думаешь, что на этом чистом листе я не прочла о той любви, какую хотело излить на него твое сердце, и не увидела все те цветы, какими хотела его усыпать твоя душа?!