Еще накануне, перед тем как отправиться к моей Дженни и повести ее в церковь, я с такой радостью рассматривал мой отличный шкаф из ореха с его тщательно отполированными дверцами; мой стол грушевого дерева, покрытый голубым сукном, с двумя ящиками, закрывающимися на ключ! Наконец, большое зеркало, стоящее напротив открытого окна, повторяло для меня тот полюбившийся мне горизонт, созерцание которого делало меня столь счастливым, ведь благодаря этому зеркалу, представлявшему искусственный пейзаж как отражение реального пейзажа, я обладал одновременно мечтой и реальностью моего счастья.
О, накануне я рассматривал все это с такой радостью и, быть может, с такой гордостью! И вот путем сопоставления Господь унизил мою гордость и умалил мою радость.
Теперь осмелюсь ли я предложить моей Дженни то немногое, чем я владел, в то время как управляющий графа Олтона, человек необразованный, заурядный и грубый, предложил своей жене шелковые канапе, шкафы розового дерева и столы в стиле Буля?..[252]
До той минуты, когда мы встретили эту злосчастную карету, сердце мое было столь довольным, столь ублаготворенным, столь нежно убаюканным этой упоительной мыслью ввести мою супругу в ее маленький рай и сказать ей при этом:
– Дорогая моя подруга, вот твоя комната!
Но проклятый управляющий украл у меня все, вплоть до этой вступительной фразы, лишь слегка изменив ее.
Разве не произнес он, вступая в свои апартаменты: «Госпожа Стифф, вот ваша комната!» – почти те же самые слова, какие собирался сказать я, входя в мой дом.
Правда, как я понимаю, целая пропасть разделяла эти два варианта обращения: «госпожа Стифф» и «дорогая моя подруга», но, увы, Дженни, которая нашла будуар г-жи Стифф столь великолепным, Дженни, которая, вкушая наслаждение, оценила мягкую упругость софы г-жи Стифф, разделит ли она мое мнение, когда увидит эти стены цвета морской воды с их гирляндами роз и особенно когда сядет на свое ивовое канапе, покрытое белым канифасом?
О, будь проклят, тысячу раз будь проклят этот человек, открывший перед нами дверь, через которую глаза моей Дженни погрузились в этот неведомый ей мир – мир, который я не мог ей предложить, я, способный сказать ей, как поэт: «Возлюбленная моего сердца, не смотри так влюбленно на эту звезду! Увы, я не могу тебе ее дать!..»
Я пребывал в моих мучительных размышлениях и хранил молчание, печаль которого лишь усиливалась молчанием Дженни, когда, проходя через милую рощицу, укрывавшую нас от посторонних взоров, Дженни, убедившись, что никто нас не видит, остановилась, обвила руками мою шею и, проронив две крупные слезы, воскликнула:
– О друг мой, не правда ли, ты никогда не станешь называть меня «госпожа Бемрод»?..
У меня вырвался крик радости: настолько мысль Дженни совпадала с моей, настолько ее сердце угадало мое.
– О, никогда, никогда! – воскликнул я.
И, прижав ее к груди, я в то же мгновение забыл карету, атласные канапе, раззолоченную гостиную, наддверную роспись Ватто,[253] как если бы все это было дурным сном, который не должен более повториться…
Я обнял Дженни, так что ее золотистая целомудренная головка легла на мое плечо, и мы радостно продолжили наш путь, а через четверть часа подошли к порогу нашего благословенного дома.
Фидель, скромно ожидавший нас у внешней двери замка, понимая, что ему не дозволено войти в столь богатое жилище, теперь принялся нетерпеливо скрестись лапами в дверь пасторского дома, и ее поспешила открыть наша маленькая служанка, дочь школьного учителя.
То было предзнаменование счастья: он вбежал первым, повизгивая от радости.
Мы последовали за ним.
Я провел Дженни в столовую, затем в комнату г-жи Снарт, освященную материнским страданием, затем в нашу супружескую спальню.
То было серьезное испытание.
– Дорогой ангел моего сердца! – воскликнул я. – Я не скажу тебе так, как сказал господин Стифф своей жене: «Госпожа Бемрод, вот ваша комната!», я скажу: «Возлюбленная моя, вот наша комната!» По милости Господней, надеюсь, мы проживем здесь вместе до конца наших дней!
И, чтобы полностью вытеснить из памяти моей Дженни софу управляющего, я сел первым на наше тростниковое канапе и привлек ее на колени.
О! Признаюсь вам, дорогой мой Петрус, от моего имени и от имени Дженни, что в это мгновение голые стены хижины или позолоченные стены дворца были бы нам одинаково безразличны…
Что значит счастье королей для того, кто вкушает блаженство ангелов?!
XXIII. Я начинаю по-настоящему знакомиться с Дженни
Первые дни нашего новоселья были днями счастья, не омрачаемого ни единым облачком.
Я начал с того, что показал Дженни то самое окно, у которого я провел столько часов, и печальных, и радостных; затем я вручил ей подзорную трубу моего деда-боцмана, с тем чтобы она сама удостоверилась в правдивости моего рассказа.
Она поднесла подзорную трубу к глазу, внимательно всмотрелась и, с заметным волнением передав ее мне, сказала:
– Посмотри!
И она замерла на месте, положив руку на мое плечо.
Я в свою очередь поднес к глазу подзорную трубу и в полутьме комнатки разглядел г-жу Смит, стоявшую