Владелец Ньюстеда поместил орла в своего рода кабинет диковин, где тот считался одним из самых примечательных украшений.
Орел оставался там вплоть до того времени, когда старый лорд Байрон, дядя поэта, устроил в 1776 году распродажу своих вещей.
Этот орел и вместе с ним три бронзовых канделябра, найденные тогда же, что и он, в том же самом озере, были куплены одним ноттингемским ювелиром, и тот, чистя орла, заметил пружину, при помощи которой грудь птицы открывалась.
В бронзовой груди хранилось множество старинных документов, относившихся к правам и привилегиям монастыря, и среди прочих бумаг – грамота, содержащая полное прощение за все преступления (далее следовал список таковых), которые монахи могли совершить до 18 декабря предыдущего года.
Среди обитателей замка, населявших его при старом Байроне, была несметная колония сверчков, которые, питаясь с руки хозяина, сбегались на его голос и с наступлением вечера устраивали такое оглушительное хоровое пение, что только с чудаковатостью владельца замка можно было терпеть подобный шабаш.
Но, странное дело, в самый день смерти старого хозяина все эти твари, обитатели и хранители жилища, бежали из замка их покровителя в таком количестве, что люди, пришедшие в замок в связи с траурной вестью, не могли пройти по вестибюлю, не давя из целыми дюжинами.
Каково же было в день смерти дяди положение юного Байрона, который из бедного сироты превратился, если и не по богатству, то по положению в обществе, в одного из самых знатных вельмож Англии?
Молодость Байрона ничем особенным не отличалась.
Если бы прославленный поэт не стал ничем более примечательным, чем еще одна веточка на генеалогическом дереве Байронов, и если бы он умер в возрасте своего отца [747] или дяди, никому бы и в голову не пришло интересоваться различными случаями из его детства.
Однако он умер молодым, умер в то время, когда Европа не отрывала от него взгляда.
Когда люди поднимаются вверх по этой реке минувших дней – порой бурного потока, порой водопада, но редко течения спокойного и прозрачного, – они дорожат каждой подробностью детства, которую они ищут в молодости Цезаря или Вергилия, Бонапарта или Байрона.
В результате несчастного случая, произошедшего в момент его рождения, стопа Байрона оказалась вывихнутой.[748] Таким увечьем были отмечены четверо выдающихся людей столетия: г-н де Талейран,[749] маршал Сульт,[750] Вальтер Скотт[751] и Байрон.
Когда ребенок начал ходить, он сильно хромал, и это стало источником его мучений – и не только физических (ибо не единожды предпринимались весьма болезненные попытки выпрямить его стопу), но и моральных: его гордость, а она была велика с самого детства, страдала непомерно от физического недостатка, на который его обрекла природа.
Однажды кормилица какого-то ребенка присоединилась к прогуливающимся маленькому Байрону и его гувернантке Мак-Грей; видя, как будущий автор «Манфреда»[752] и «Каина»[753] бегает вокруг них, прихрамывая, кормилица не удержалась от восклицания:
– Какой хорошенький мальчик, этот маленький Байрон, и какое несчастье, что у него такое…
– Не смейте говорить об этом! – закричал ребенок, прервал свои игры, подошел прямо к кормилице и ударил ее своим хлыстом.
Вероятно, эта хромота стала причиной холода, почти всегда царившего в отношениях между миссис Байрон и ее сыном.
Однажды ребенок чем-то вывел ее из себя.
– Да перестанешь ли ты, наконец, гадкий маленький хромоножка?! – воскликнула мать.
При этом восклицании мальчик выбежал из комнаты, едва не обезумев от гнева и унижения, и, поскольку все впечатления, полученные поэтом, раньше или позже отражались в его стихах, то, вероятно, вспоминая именно этот эпизод, Байрон воспроизвел его в «Преображенном уроде»,[754] где есть сцена, почти похожая на ту, что разыгралась между миссис Байрон и ее сыном.
Однако мы забыли сказать, что, поскольку скромная квартира на Холл-Стрит была еще слишком роскошной для ее финансовых возможностей, миссис Байрон вскоре после рождения сына покинула Лондон и стала жить в Абердине,[756] шотландском городе, расположенном в устье реки Ди при ее впадении в Северное море.
Здесь-то и поступил пятилетний ребенок в пансион, или скорее в школу, где за учение платили пять шиллингов в триместр,[757] что составляло чуть больше тридцати су[758] в месяц.
Эта подробность глубоко меня растрогала: значит, среди моих учителей в литературе были такие, кому обучение стоило еще меньше, чем мне!