Глазами и сердцем я следила за всем, что делал врач.
– Так что, доктор, – спросила я, – по-видимому, вы добились каких-то успехов?
– Да, но только в том, чтобы задержать в ее теле жизнь – наподобие того, как задерживают течение ручья, стремящегося к океану. Вскоре жизнь перехлестнет плотину, которую я перед ней сейчас поставил, и неудержимым потоком покатится к смерти.
– В таком случае, – прошептала я, – мне остается только молиться.
И я упала на колени.
– Молиться за ангела? – спросил врач. – Зачем?
– О! – отвечала я, содрогаясь от рыданий. – Не за нее я молюсь, я молюсь за себя!..
В это время на небе разыгрывалась предсказанная Бетси гроза; гром глухо грохотал; дождь начал хлестать по оконным стеклам, молнии огненными змеями прочерчивали; пространство.
– О! – воскликнула я. – Если бы одна из этих молний могла поразить нас обеих сразу и убить одним ударом!
– Матушка, матушка! – произнесла Бетси, не открывая глаз, словно мой призыв вырвал ее дремлющую душу из глубины сна. – Матушка, не надо бояться смерти, если она приходит от имени Господа, но и призывать ее не следует, когда она далеко от нас, ведь в таком случае она может явиться от имени злого духа. Есть, матушка, смерть хорошая и смерть плохая: хорошая соединяет, плохая – разъединяет.
В этих словах, отлетающих от почти закрытых губ Бетси, ни одна черта лица которой даже не дрогнула, словно оно не имело ни малейшего отношения к ее высказыванию, было нечто настолько странное, что холод пробежал по моему телу, будто слова эти произнес призрак.
– О, – обратилась я к врачу, – разбудите ее, сударь; она должна страдать!.. Страдать – это значит еще жить, а мне кажется, она уже мертва.
В это мгновение раздался страшный удар грома и молнии превратили небо в океан огня.
Врач, стоявший у окна, в испуге отпрянул от него.
Я спрятала голову в простынях Бетси.
Но умирающая тем же голосом, каким только что говорила со мной, произнесла:
– Господь, словно пророк, я видела тебя шествующим среди грозы и бури;[548] я узнала твою мощь и восславила твое святое имя.
Врач покачал головой.
Признаюсь, я в своем горе испытала некоторое чувстве, гордости, видя изумление науки перед верой.
О, как перед лицом смерти была велика вера и как ничтожно мала наука!
Гроза начала стихать, а моя дочь – приходить в себя.
После того как микстура была выпита, Бетси, по-видимому, уже не нуждалась в дыхании, чтобы продолжать жить.
Однако ее первые слова, когда она приоткрыла глаза, были:
– Воздуха! Воздуха!.. Почему мне не дают воздуха, когда я об этом прошу?!
Я открыла окно.
Увы, дело было не в том, что бедному ребенку не хватало воздуха – просто стесненная грудь Бетси не могла его вобрать в себя.
Наступил вечер, и я невольно посмотрела в окно. Восточный ветер прогнал с небосвода последние грозовые облака, а с земли – последние последождевые испарения. Казалось, вся природа была готова радоваться покою, наступившему после содрогания стихий.
Видя этот всеобщий покой, это вселенское умиротворение, я повернулась к моей дочери, не в силах представить, что ее это все не коснулось.
И правда, она выглядела более отдохнувшей.
То был вечерний покой, который она и предсказывала.
Врач подошел к ней, стал искать пульс, но не нашел его.
– Все произойдет так, как она предсказала, – прошептал врач.
И он сел в ожидании у кровати.
С небес начала спускаться тьма. По мере того как в комнате становилось все темнее, глаза несчастной больной открывались все шире; все, что еще оставалось в ее теле от огня жизни, словно светилось в ее взгляде.
Казалось, этот взгляд пронзает потолок над ее головой и считает звезды, одна за другой засиявшие в небе.
Я хотела было зажечь лампу, но, угадав мое намерение, Бетси остановила меня:
– О нет, не надо… в темноте мне так хорошо умирать! И, взяв мою руку, она привлекла меня к себе.
– Но я, дитя мое, – вырвалось у меня, – я ведь не вижу тебя в такой темноте!
– Скоро выйдет луна, а лунный свет – настоящий свет умирающих; это солнце усопших… Взойди, луна, взойди!.. – прошептала Бетси.