Предшествовавшие ему пятницу и субботу я провела в страхах.
Я поминутно вздрагивала при одной только мысли, что могу получить письмо, отменяющее мой приход.
К счастью, никакого письма я не получила.
Проснулась я на заре.
Хотя, принимая во внимание строгие семейные обычаи г-на Уэллса, дочь советовала мне появиться в его доме не раньше одиннадцати, то есть по окончании обеденной службы, в шесть утра я уже была готова отправиться в путь.
В семь, уже не силах справляться с охватившим меня нетерпением, я вышла из дома.
В восемь я уже подходила к окраине Милфорда, как раз к тому месту, где мы с Элизабет расстались.
В городе я оказалась на три часа раньше назначенного времени.
Я стала ждать под тем самым кустом, у которого сидела месяц тому назад, когда рассталась с моей бедной девочкой, приведя ее в Милфорд.
Но не прошло и часа, как ожидание стало для меня невыносимым.
Я поднялась, вошла в город, расспросила, в каком квартале живет г-н Уэллс, и зашагала к его дому, расположенному на углу улиц Святой Анны и Королевы Елизаветы.
Ошибиться было невозможно: на табличке, прибитой над входом, я прочла написанные крупными буквами слова:
Все двери и окна были закрыты, и дом походил на огромный склеп.
Обеденная служба начиналась точно в половине десятого.
Расположившись под стеной соседнего дома и опустив капюшон моей накидки на глаза как можно ниже, чтобы скрыть лицо, я снова стала ждать.
По крайней мере, отсюда я бы заметила появление моей девочки и на расстоянии нескольких шагов последовала бы за нею в церковь, ни на мгновение не теряя ее из виду.
Церковь стояла на улице Святой Анны, в полусотне шагов от дома г-на Уэллса.
В полдесятого раздались первые удары церковного колокола.
С третьим ударом, словно ожидавший этого сигнала, дом г-на Уэллса открылся.
Первыми показались две девушки, за ними – Элизабет, а затем – служанка, сопровождающая их на службу.
Бетси шла немного позади дочерей Уэллса.
Служанка шла вслед за ней.
Они шли таким образом, что Бетси должна была пройти совсем близко от меня; один шаг вперед – и я могла бы коснуться ее платья.
Я сделала этот шаг и протянула руку.
Сквозь вуаль, закрывавшую ее лицо (как мне показалось, еще более бледное, чем обычно), дочь заметила меня, но явно не узнала.
Должно быть, она приняла меня за бедную женщину, униженно выпрашивающую милостыню, так как извлекла свой кошелек, вытянула из него единственную серебряную монетку, которая в нем была, и дала ее мне со словами:
– Добрая женщина, вот все, что у меня есть; помолитесь за мою мать! Затем, поскольку, чтобы сказать мне эти слова и дать эту монетку, она отстала на несколько шагов от остальных и дочери г-на Уэллса заинтересовались, почему она задерживается, а служанка остановилась, поджидая ее, Бетси поспешно догнала их, и они продолжили путь к церкви.
На мгновение я замерла на месте, глядя им вслед, а затем поднесла монетку к губам.
– Бедное дитя! – прошептала я. – Я уже отложила твою гинею.
О, эта маленькая монета всегда будет со мной!
В день, когда я умру от голода, ее найдут зажатой в моей руке, которая будет лежать на моем уже остановившемся сердце. Но я никогда не умру от голода: мне для жизни надо так мало! Я завернула монету в письмо дочери, посланное мне дней пятнадцать-шестнадцать тому назад, и все это спрятала на груди.
Затем, когда три девушки и служанка уже поднимались по ступеням храма, я в свою очередь поспешила туда же, чтобы стать как можно ближе к моей девочке.
Добрую службу мне сослужила колонна: прислонившись к ней, я почти касалась Бетси.
Глядя из-под капюшона, я не теряла ее из виду; она благочестиво молилась.
Однако время от времени все ее тело сотрясал сухой кашель, отдаваясь болью в моей груди.
Я видела, как этот кашель вынудил Бетси два-три раза поднести платок ко рту.
Один раз она еще не успела спрятать платок, как я заметила на нем пятно крови.
Я едва не упала в обморок и прошептала:
– О Боже мой! Боже мой! Бедное дитя, которое так нуждается, чтобы молились за нее, просит, чтобы молились за меня!