Таково, дорогой мой Петрус, краткое изложение местной истории, а также обозрение характера народа, среди которого я ныне обретаюсь.
Быть может, я высказывался несколько многословно и на ту, и на другую тему, но дело в том, что сегодня я вижу: мое истинное призвание – не эпическая поэзия, не трагедия, не драма, не философия и не нравоучительный роман; мне теперь кажется, что мое призвание – это история, и объемистое сочинение, которое должно составить мне репутацию и благосостояние, будет представлять собой то ли историческую хронику в духе Монстреле,[410] и Фруассара[411] то ли эссе – вроде опубликованного Юмом[412] в этом году и посвященного Англии или такого, какое Робертсон[413] периодически публикует о Шотландии.
Во всяком случае, тема моя выбрана: это история галло-кимров со времени их отплытия из Бретани до наших дней.
II. Дама в сером
Как раз на северной оконечности этого странного края, на берегу залива Сент-Брайдс,[414] не более чем в трех милях от Милфорда и в пяти милях от Пембрука, посреди сумрачной долины, лежит деревушка Уэстон.
В центре ее построен пасторский дом, прилепившийся к Церкви, словно ласточкино гнездо; слева от него тянется улица, единственная в Уэстоне, а справа расположено кладбище, настоящее Гамлетово кладбище[415] с высокими вечнозелеными деревьями, с разбитыми каменными надгробиями и погрузившимися в траву крестами.
В туманные дни, когда наступает мертвый сезон, отпугивающий завоевателей, когда облака обволакивают вершины Челианских гор[416] и образуют над долиной второе небо, которого, кажется, можно коснуться рукой, все это приобретает дикий и тоскливый вид, которому ночью еще более мрачный характер придает заполняющий все пространство шум волн, гонимых западным ветром, – шум, похожий на жалобы морского духа.
Церковь чисто романского стиля,[417] датируемая двенадцатым веком, увенчана квадратной башней, некогда исполнявшей роль крепости; над нею почти всегда кружат вороньи стаи, утомляя всех в окрестности своими надрывными криками.
Время от времени какая-нибудь уже не столь уж дикая ворона бьется грудью о трубу пасторского дома и тщетно зовет подруг присоединиться к ней.
Пасторский дом обширен, вдвое больше недавно покинутого нами.
Крыша дома заросла мхом, и все здание почернело от угольного дыма.
Поскольку здание первоначально было сооружено из дерева и глины и время от времени стены то здесь, то там обваливались, а провалы заделывали кирпичами, цвет которых, в зависимости от давности ремонта, оставался менее или более ярким, то общий вид дома не только не радует впервые брошенный на него взор, но и являет собой картину, к которой только с трудом можно привыкнуть.
Разумеется, из-за весьма малой привлекательности дома и в связи с тем, что община предоставила церковному совету право распоряжаться прилегающим к дому земельным участком, у жителей раз двадцать возникало намерение построить новый пасторский дом; однако, поскольку разрушить старое здание или позволить ему разрушиться казалось чем-то святотатственным, от строительных проектов отказывались и действующий пастор довольствовался тем, что при помощи местного каменщика восполнял новыми кирпичами и новыми подпорками ущерб, причиняемый крылом пролетающего времени этому хрупкому сооружению, похоже готовому развалиться в любую минуту и однако же на протяжении почти четырех веков созерцавшему, как сменяют друг друга и уходят поколения.
По обеим сторонам выходящей на улицу двери возвышаются две огромные липы, все лето отбрасывающие на порог дома густую тень, словно укрывая вечным ночным мраком вход в какую-нибудь новую пещеру Трофония.[418]
Но что придает дому особенно мрачный вид и фантастическую окраску, так это выросшее под стать этим двум липам у входной двери старое эбеновое дерево с чудовищно толстым стволом и необъятной кроной, ветви которого, подобно змеям, выползающим из одного гнезда, извиваются, переплетаются и ниспадают, обремененные зловещей густо-зеленой листвой; высится оно в конце длинного узкого сада, в котором выращивают только овощи да цветы.
Это дерево, возраста которого не знает никто, выглядит современником скалы, которая служит ему опорой, – скалы причудливых очертаний, обрывистой, неровной, из трещин которой непрерывно сочится ледяная вода, никогда, по крайней мере после появления этого дерева, не ведавшая тепла солнечных лучей.
В темной тени волшебного дерева можно лишь с трудом разглядеть прислонившуюся к скале гранитную скамью, целиком заросшую мхом, всю оплетенную плющом и уже наполовину вросшую в землю.
Этот мох и этот плющ, беспрепятственно укрывшие скамью, свидетельствуют о том, как редко сидел на ней человек; впрочем, это безлюдье вполне объясняется не только верой местных жителей в причастность эбенового дерева к неким таинственным силам, но также и прохладой, влажностью и печальным видом места, скорее не укрываемого тенью этого дерева, а овеваемого исходящей от него угрозой.
Вот почему этот уголок пасторских владений и является основной сценой, где разыгрываются события в упомянутом выше предании, которое, несмотря на материальные преимущества, предоставляемые пасторам, вынуждает их отказываться от уэстонского прихода.
Я почти забыл об этом предании во время нашего восьми – или десятидневного путешествия, забыл благодаря разнообразию мест и событий, свойственному всякому путешествию, но, когда мы добрались до Уэстона, когда вошли в этот мрачный пасторский дом, когда посетили этот таинственный сад, мысль о предании мало-помалу оживала в моей памяти и постепенно полностью завладела моим воображением.
Дорогой мой Петрус, я мужчина, и мне думается, в моем сердце и характере слабости не больше, чем у кого-либо другого; но послушайте: сад вдовы с его прудиком, его три разной высоты ивы, купающие свои ветви в неподвижной воде, его соловей, поющий на самой высокой ветви самой высокой из трех ив, вызывают во мне чувство грусти!
Пасторский же дом в Уэстоне с его печальным и мрачным видом, его стены, испещренные красными и черными пятнами, узкая полоса сада, на котором произрастают хилые цветы и скудные овощи и на краю которого высится это чудовищное эбеновое дерево со зловещей листвой; эта беспрестанно слезящаяся скала; эта замшелая скамья, даже в полдень едва различимая в сумрачной тени, и жуткое предание,