рассеялась. Изысканная вещь.
Картина висела в вилле на лестнице, где свет как нельзя лучше выявлял все ее достоинства. Вы, наверное, не заметили ее, когда были там.
— Наверное, нет, — ответил я.
В гостиную вошла Рейчел. На ней было то же самое платье, что в сочельник, но плечи покрывала шаль. Меня это обрадовало. Она бросила быстрый взгляд на каждого из нас, словно желая прочесть по нашим лицам, как ладится беседа.
— А я как раз говорил вашему кузену Филиппу, — сказал Райнальди, — насколько выгодно мне удалось продать «Мадонну» Фурини из коллекции Сангаллетти, которая так украшала вашу виллу. И право, трагично, что с ней пришлось расстаться.
— Мы привыкли к таким расставаниям, не правда ли? — ответила она. — Сколько сокровищ нельзя было спасти…
Я обнаружил, что меня возмущает это «мы».
— Вы преуспели в продаже виллы? — без обиняков спросил я.
— Пока нет, — ответил Райнальди. — Еще и поэтому я приехал повидаться с вашей кузиной Рейчел. Мы склонны сдать ее внаем года на три или четыре. Это выгоднее, и, кроме того, «сдать» выглядит не так безнадежно, как «продать». Возможно, ваша кузина вскоре пожелает вернуться во Флоренцию.
— Пока у меня нет такого намерения, — сказала Рейчел.
— Очевидно, нет, — заметил он, — но мы посмотрим.
Его глаза неотступно следили за ее движениями по комнате, и я молил небеса, чтобы она села. Кресло, в котором она обычно сидела, стояло несколько поодаль от зажженных свечей, и ее лицо оставалось бы в тени. Ей вовсе незачем было ходить по комнате, разве что из желания показать платье.
Я пододвинул кресло к свету, но она так и не села.
— Представьте себе, Филипп, синьор Райнальди провел в Лондоне целую неделю и не написал мне, — сказала она. — Я в жизни так не удивлялась, как в ту минуту, когда Сиком доложил, что он здесь.
Она улыбнулась ему, он пожал плечами.
— Я надеялся, что удивление, вызванное внезапностью моего появления, усилит вашу радость, — сказал он. — Неожиданное может быть восхитительным и наоборот — все зависит от обстоятельств. Помните, как в Риме мы с Козимо заявились к вам, когда вы одевались, чтобы отправиться на бал к Кастеллуччи?
Вы были немало раздосадованы на нас.
— Ах, у меня была на то причина! — рассмеялась она. — Если вы забыли, я не стану напоминать.
— Я ничего не забыл, — возразил он. — Я помню даже цвет вашего платья. С янтарным отливом. И еще: Бенито Кастеллуччи прислал вам цветы. Я заметил его визитную карточку, а Козимо нет.
Войдя в гостиную, Сиком объявил, что обед подан, и Рейчел, все еще смеясь и напоминая Райнальди разные забавные римские случаи, повела нас через холл в столовую. Никогда не чувствовал я себя таким лишним. Они продолжали разговаривать о разных местах, людях; Рейчел время от времени протягивала ко мне руку через стол, как делала бы это, будь на моем месте ребенок, и говорила: «Филипп, дорогой, вы должны простить нас. Я так давно не видела синьора Райнальди», а он тем временем смотрел на меня своими темными, глубоко посаженными глазами.
Несколько раз они переходили на итальянский. Он о чем-то рассказывал ей и вдруг, не находя слова, с извиняющимся видом отвешивал мне поклон и продолжал фразу на своем родном языке. Она отвечала ему по-итальянски, и, пока она говорила, а я слышал незнакомые слова, которые лились с ее губ быстрее, чем английские, мне казалось, что лицо ее преображается и вся она становится более оживленной, более пылкой, но вместе с тем более жесткой и ослепительной, что мне вовсе не нравилось.
Мне казалось, что эта пара чужая за моим столом, в моей обитой деревянными панелями столовой; их место в Риме, во Флоренции, в окружении прислуживающей им льстивой смуглолицей челяди, среди блестящего, чуждого мне общества, болтающего на непонятном мне языке. Не следует им быть там, где Сиком шаркает по полу кожаными подошвами, а одна из молодых собак чешется под столом. Я, сгорбившись, сидел на стуле — полная противоположность увлеченным собеседникам, призрак смерти на обеде в собственном доме, и, дотягиваясь до грецких орехов, колол их в руках, чтобы отвести душу. Рейчел осталась сидеть за столом, когда после трапезы мы принялись за портвейн и коньяк. Точнее, принялся Райнальди, поскольку я не притронулся ни к тому ни к другому, а он воздал должное обоим.
Из портсигара, который, оказалось, был при нем, он достал сигару, закурил и, пока я раскуривал трубку, рассматривал меня с выражением снисходительности на лице.
— По-моему, все молодые англичане курят трубку, — заметил он. — Причина, видно, в том, что это способствует хорошему пищеварению, но, как мне говорили, вредит дыханию.
— Как и коньяк, — ответил я, — который к тому же вредит еще и голове.
Я неожиданно вспомнил бедного Дона, теперь лежащего в земле; когда он был помоложе, то при встрече с собакой, которая ему почему-либо особенно не нравилась, он ощетинивался, поднимал хвост, подпрыгивал и вцеплялся ей в глотку. Теперь я понимал, что он должен был чувствовать в такие моменты.
— Извините нас, Филипп, — поднимаясь со стула, сказала Рейчел. — Синьору Райнальди и мне надо многое обсудить. Он привез бумаги, которые я должна подписать. Лучше всего это сделать в моем будуаре. Вы к нам присоединитесь?
— Думаю, нет, — ответил я. — Я целый день не был дома, и в конторе меня ждут письма. Желаю вам обоим доброй ночи.
Она вышла из столовой, он последовал за ней. Я слышал, как она и он поднимались по лестнице. Когда молодой Джон пришел убирать со стола, я все еще сидел в столовой.
Затем я вышел из дома и направился к парку. Я видел свет в будуаре, но портьеры были задернуты. Оставшись одни, они, конечно же, говорят по-итальянски. Она, разумеется, сидит в низком кресле у камина, он — рядом с ней. Интересно, думал я, расскажет ли она ему про наш разговор прошлым вечером? Что я взял у нее завещание и снял с него копию? Интересно, что он ей советует? Какие бумаги, требующие ее подписи, привез показать? Покончив с делами, вернутся ли они к воспоминаниям, к обсуждению общих знакомых мест, где они бывали? Приготовит ли она tisana, как готовила мне, будет ли ходить по комнате, чтобы он мог любоваться ее движениями? Когда он уйдет от нее, чтобы лечь спать, и даст ли она ему на прощание руку? Помедлит ли он перед дверью, под разными предлогами оттягивая уход, как делал я сам? Или, так хорошо зная его, она позволит ему задержаться допоздна?
Я бродил по парку: вверх — по дорожке с террасами, вниз — по тропинке до самого взморья и обратно; снова вверх по дорожке, обсаженной молодыми кедрами. Так я кружил до тех пор, пока не услышал, что часы на башне пробили десять. В этот час меня выставляли из будуара; а его? Я подошел к краю лужайки, остановился и посмотрел на ее окно. В будуаре еще горел свет. Я ждал, не сводя с него глаз. Свет продолжал гореть. От долгой ходьбы я согрелся, но под деревьями воздух был холодный. У меня замерзли руки и ноги.
Ночь была темной, ни один звук не нарушал глубокой тишины. Морозная луна не стояла над вершинами деревьев. Часы пробили одиннадцать. С последним ударом свет в будуаре погас и зажегся в голубой спальне. Я немного подождал, затем быстро обогнул задний фасад дома, прошел мимо кухни и, остановившись перед западным фасадом, посмотрел вверх, на окно комнаты Райнальди. У меня вырвался вздох облегчения. В ней тоже горел свет. Он оставил ставни закрытыми, но я разглядел в них слабые просветы. Окно тоже было плотно закрыто. Я был уверен — и эта уверенность доставляла мне, как истинному жителю Британских островов, немалое удовлетворение, — что ночью он не откроет ни то, ни другое.
Я вошел в дом и поднялся к себе. Только я снял сюртук и галстук и бросил их на стул, как в коридоре послышалось шуршание платья и в дверь осторожно постучали. Я подошел и открыл ее. У порога стояла Рейчел. Она еще не переоделась, и на ее плечах по-прежнему лежала шаль.
— Я пришла пожелать вам спокойной ночи, — сказала она.
— Благодарю вас, — ответил я. — И я желаю вам того же.
Она опустила глаза и увидела на моих сапогах грязь.
— Где вы были весь вечер? — спросила она.