Я ответил на ее взгляд и медленно улыбнулся.
— Вы тоже рисовали себе картины? — спросил я.
— Без конца, — ответила она. — Этот избалованный мальчик, говорила я себе, постоянно пишет ему письма, из которых он вечно читает отрывки, но целиком никогда не показывает. Мальчик, у которого нет недостатков, одни сплошные достоинства. Мальчик, который понимает его, а мне это никак не удается. Мальчик, который владеет тремя четвертями его сердца и всем, что есть в нем лучшего. Мне же остается одна четверть и все худшее. Ах, Филипп… — Она улыбнулась мне. — И вы говорите о ревности!.. Ревность мужчины порывиста, глупа и лишена глубины, как ревность ребенка. Ревность женщины — ревность взрослого человека, а это совсем другое.
Она вынула подушку из-под головы и взбила ее. Затем одернула платье и выпрямилась в кресле.
— Пожалуй, для одного вечера мы достаточно наговорились.
Она наклонилась и подняла с пола рукоделие.
— Я не устал, — возразил я. — Я мог бы продолжать еще и еще. То есть не сам говорить, а слушать вас.
— У нас есть завтра, — сказала она.
— Почему только завтра?
— Потому что в понедельник я уезжаю. Я приехала всего на два дня. Ваш крестный Ник Кендалл пригласил меня в Пелин.
Мне показалось нелепым и совершенно бессмысленным, что она собирается уезжать.
— Вы не успели приехать и уже уезжаете, — сказал я. — У вас будет время для визита в Пелин. Вы не видели еще и половины имения. Что подумают слуги, арендаторы? Они почувствуют себя оскорбленными.
— Неужели?
— Кроме того, — сказал я, — из Плимута едет рассыльный с растениями и саженцами. Вы должны обсудить с Тамлином, что с ними делать. А вещи Эмброза? Их надо разобрать.
— Я думала, вы сами сможете это сделать, — сказала она.
— Но ведь мы могли бы вместе заняться ими!
Я поднялся с кресла, потянулся и пнул Дона.
— Просыпайся, — сказал я. — Хватит сопеть, давно пора идти в конуру к приятелям.
Дон пошевелился и заворчал.
— Ленивая бестия, — сказал я и взглянул на кузину Рейчел.
Она смотрела на меня с таким странным выражением, будто сквозь меня вглядывалась в кого-то другого.
— Что случилось? — спросил я.
— Ничего, — ответила она, — право, ничего… Не могли бы вы взять свечу и проводить меня до моей комнаты?
— Хорошо, — сказал я, — а потом отведу Дона.
Свечи лежали на столике у двери. Она взяла одну из них, и я зажег ее. В холле было темно, но на верхней площадке Сиком оставил свет.
— Благодарю вас, — сказала она, — дальше я сама найду дорогу.
На лестнице она помедлила. Ее лицо оставалось в тени, в одной руке она держала подсвечник, другой придерживала подол платья.
— Вы все еще ненавидите меня? — спросила она.
— Нет, — ответил я. — Я же сказал вам, что это были не вы, а совсем другая женщина.
— Вы уверены, что другая?
— Абсолютно уверен.
— В таком случае, доброй ночи. И спите спокойно.
Она повернулась, чтобы уйти, но я удержал ее за руку.
— Подождите, — сказал я, — теперь моя очередь задать вопрос.
— Какой вопрос, Филипп?
— Вы все еще ревнуете ко мне, или это тоже другой человек, а вовсе не я?
Она рассмеялась и дала мне руку:
— Противный мальчишка, такой избалованный и чопорный? Ах, он перестал существовать вчера, как только вы вошли в будуар тетушки Фебы.
Она вдруг наклонилась и поцеловала меня в щеку.
— Вот вам самый первый в жизни, — сказала она, — и, если он вам не нравится, можете сделать вид, что получили его не от меня, а от той, другой, женщины. — Она стала медленно подниматься по лестнице, и пламя свечи отбрасывало на стену темную, загадочную тень.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
По воскресеньям мы много лет придерживались раз и навсегда заведенного распорядка дня. Завтракали позже обычного, в девять часов, а в четверть одиннадцатого экипаж вез Эмброза и меня в церковь. Слуги следовали за нами в линейке. По окончании службы они возвращались к обеду, который для них также накрывали позже — в час пополудни. Сами мы обедали в четыре часа в обществе викария и миссис Паско, иногда одной или двух из их незамужних дочерей и, как правило, моего крестного и Луизы. С тех пор как Эмброз уехал за границу, я не пользовался экипажем и ездил в церковь верхом на Цыганке, чем, по-моему, давал повод для толков, хотя и не знаю почему.
В то воскресенье в честь гостьи я решил вернуться к старому обычаю и распорядился заложить экипаж. Кузина Рейчел, которую Сиком предупредил об этом событии, принеся ей завтрак, спустилась в холл с десятым ударом часов.
Я смотрел на нее, и мне казалось, что после вчерашнего вечера я могу говорить ей все, что захочу. И меня не остановят ни страх, ни обида, ни обыкновенная учтивость.
— Небольшое предостережение, — сказал я, поздоровавшись. — В церкви все взгляды будут устремлены на вас. Даже лентяи, которые под разными предлогами остаются в постели, сегодня не усидят дома. Они будут стоять в приделах и, чего доброго, на цыпочках.
— Вы меня пугаете, — сказала она. — Лучше я не поеду.
— И выкажете неуважение, — заметил я, — которого не простят ни вам, ни мне.
Она серьезно посмотрела на меня:
— Я не уверена, что знаю, как себя вести. Я воспитана в католической вере.
— Держите это при себе, — предупредил я. — В этой части света полагают, что папистам уготовано адское пламя. По крайней мере, так говорят.
Смотрите внимательно, что я буду делать. Я вас не подведу.
К дому подкатил экипаж. Веллингтон, в вычищенной шляпе с кокардой, надулся от важности, как зобатый голубь. Грум сидел от него по правую руку.
Сиком — в накрахмаленном галстуке, в воскресном сюртуке — стоял у главного входа с не менее величественным видом. Такие события случаются раз в жизни.
Я помог кузине Рейчел войти в экипаж и сел рядом. На ней была темная накидка, лицо скрывала вуаль, спадавшая со шляпки.
— Люди захотят увидеть ваше лицо, — сказал я.
— Что ж, им придется остаться при своем желании.
— Вы не понимаете, — сказал я. — В их жизни не случалось ничего подобного. Вот уже почти тридцать лет. Старики, пожалуй, еще помнят мою тетушку и мою мать, но на памяти тех, кто помоложе, ни одна миссис Эшли не приезжала в церковь. Кроме того, вы должны просветить их невежество. Им приятно, что вы приехали из заморских краев. Откуда им знать, что итальянцы не чернокожие!
— Прошу вас, успокойтесь, — прошептала она. — Судя по спине Веллингтона, на козлах слышно все, что вы говорите.
— Не успокоюсь, — настаивал я, — дело очень серьезное. Я знаю, как быстро распространяются слухи. Вся округа усядется за воскресный обед, качая головой и говоря, что миссис Эшли — негритянка.
— Я подниму вуаль в церкви, и ни минутой раньше, — сказала она. — Когда опущусь на колени. Пусть тогда смотрят, если им так хочется, но, право, им не следовало бы этого делать. Они должны смотреть в