бессмертной.
Зная, что этот момент придет, Джанет старалась не поддаваться унынию. Она всячески скрывала свое одиночество и на людях всегда выглядела покладистой и веселой.
В ней словно уживались два «я»: одно – счастливая жена и мать, которая с неизменным интересом выслушивает бесконечные рассказы мужа о его делах и планах, смеется над проделками сынишки, навещает родственников и соседей в Плине, радуется мелким событиям каждодневной жизни; второе – чуждое всему этому, не связанное никакими условностями восторженное существо, которое, скрытое от всего мира клубами тумана, стоит на цыпочках на вершине холма, подставив солнечным лучам свое прекрасное истинное лицо.
Все сказанное не обретало в голове Джанет форму осознанных определений – в начале девятнадцатого века обитатели Плина не занимались самоанализом, не занималась им и жена корнуолльского корабела, которой едва минул двадцать один год. Но она понимала, что мир нисходит на нее не рядом с ее близкими в Плине, а среди диких обитателей лесов и полей, на скалах, омываемых морем.
Лишь краткие проблески душевного покоя, мимолетные вспышки прозрения в мгновения между сном и бодрствованием убеждали ее в том, что все это существует и что придет день, когда она разрешит эту загадку.
Итак, Джанет ждала своего часа и проводила дни, как и прочие замужние женщины Плина: пекла пироги, убирала в доме, чинила одежду мужа и сына. По воскресеньям – посещение церкви, обсуждение с соседками последних новостей за чашкой крепкого чая с кусочком шафранного или макового кекса, вечером семейный ужин, и вот наконец ребенок уложен в кроватку и она спокойно засыпает рядом с мужем до следующего утра.
Весной тысяча восемьсот тридцать третьего года, через две недели после того, как Сэмюэлю исполнилось два года, у него появилась сестра.
Она была светловолосой, голубоглазой, очень походила на Сэмюэля и доставляла родителям так же мало хлопот, как и он в ее возрасте. При крещении девочке дали имя Мэри, и Томас стал почти так же гордиться дочерью, как два года назад гордился сыном.
Хоть Томас и тешил себя надеждой, что глава семьи именно он, последнее слово всегда оставалось за Джанет. Достаточно было ей бросить мужу одно-единственное слово, и тот отправлялся на работу с досадой в душе, чувствуя себя побежденным. Он называл это «уступкой Джени», но здесь было нечто иное – бессознательное подчинение характеру более уравновешенному, но и более сильному, чем его собственный.
Он никогда бы в этом не признался, но, пользуясь его же словами, которых он, правда, ни разу не произнес вслух, Томасу «никак не удавалось раскусить Джанет». Она была его женой, он любил и уважал ее, их связывали общий дом и двое детей, но мысли ее были для него тайной. Иногда она внезапно замолкала и подолгу смотрела через окно на море странным, отсутствующим взглядом.
Он не раз замечал это, когда, улучив свободную минуту после дневных трудов, по вечерам играл с детьми, а она тем временем сидела, уйдя в свои мысли и словно забыв о вязанье, которое держала на коленях.
– Джени, о чем ты думаешь? – спрашивал он, и она либо с улыбкой, молча встряхивала головой, либо произносила в ответ сущий вздор вроде:
– Если бы это зависело от меня, Томас, то я была бы мужчиной.
Такой ответ его еще больше обескураживал. Отчего бы ей хотеть быть мужчиной, когда нет в Плине дома лучше, детей прелестней, а мужа более любящего и преданного, чем у нее?
– И впрямь, Джени, порой ты для меня все одно что загадка, – говорил он, вздыхая.
И правда, ее настроение менялось с быстротой летней молнии, она подходила к нему, садилась рядом на пол, где он играл с детьми, и принималась играть вместе с ними или задавала ему разумные вопросы, на которые мужчина может ответить, например, как идут дела на верфи. Затем, иногда даже не дав ему опомниться, принималась городить какой-нибудь дикий вздор, вроде того, что ей жалко старика Дана Крабба, которого наконец-то поймали на контрабанде и отправили для суда в Садмин.
– Вот те на, да он же преступник, и двуличный негодяй в придачу; обманывает таможенников его величества, нарушает законы и поднимает руку на мирных людей.
– Да, Томас, но при всем том это истинно мужское занятие.
– Ты что же, истинно мужским занятием называешь такую мерзость, как контрабанда? Что до меня, так я ни одному из них руки не подам, чтобы не запачкаться.
– Ну а я наоборот, и сама подам, и их пожму, если предложат. Я часто представляла себя на их месте. В Ланниветской пещере кромешная тьма и ни единого звука, кроме плеска волн о берег. Но вот сквозь тьму пробивается слабый свет, слышится глухой скрип уключин. Приглушенный свист, сапоги хрустят по гальке, когда пробираешься навстречу лодке. Пока товар разгружают, голосов почти не слышно, все переговариваются шепотом, потом громкий крик с вершины холма, на берегу начинается невесть что, и ты бежишь со всех ног, волосы развеваются на ветру, а за спиной у тебя пыхтят шесть таможенников. Жизнь и смерть, Томас, сливаются воедино, и некогда думать о времени. Она смеялась, глядя на его растерянное лицо.
– Ты считаешь меня женщиной без стыда и совести?
Он ответил ей торжественным, как у судьи, голосом:
– Ах, Джени, смотря по тому, куда ты побежишь.
Малыши во все глаза смотрели на мать; Мэри уютно устроилась на руках у отца, Сэмюэль держал его за рукав куртки – они были почти на одно лицо и оба – точная копия Томаса. Джанет с улыбкой смотрела на них, все трое принадлежали ей, возможно, были частью ее существа; но другая его часть незаметно ускользала из теплой, приветливой комнаты, от этих дорогих, любимых лиц и улетала за тихие холмы и оживленную гавань Плина, через моря и небо – туда, к неведомым просторам, к безымянным звездам.
Глава пятая
На следующее Рождество в Плине выпал снег. Легким пухом лежал он на холмах и полях, защищая землю от зимней стужи. Даже ручей в Полмирской долине покрылся льдом, а неподвижные деревья мрачными скелетами темнели на фоне неба. Потом тучи рассеялись, с голубых небес засияло солнце, и