способность принимать форму любой женской фантазии. Такая расшифровка другого человека, позволяющая подарить ему желанное и необходимое, — настоящее искусство, а я был очень искусным трахалыциком.
Женщинам не нужен был настоящий я и не нужна была любовь. Они хотели краткой и плотской встречи, такой, для которой уже сочилась горячая роса между ног, такой, какие обсуждают с приятельницами по книжным клубам. Я был лишь телом — уникальным, прекрасным телом, — с которым они могли реализовать свои подлинные желания.
Этоправда: нам хочется покорять хорошеньких и привлекательных, ведь так мы подтверждаем наше собственное достоинство. От лица всех мужчин мира заявляю: мы хотим обладать красотой женщины, которую трахаем. Хотим схватить эту красоту, крепко сжать ее жадными пальцами, обладать ею со всей полнотой и неизбывностью, сделать ее своей. Нам хочется этого, когда женщина расцветает в оргазме.
И это прекрасно. И пускай я не могу сказать за женщин, но воображаю, что и они (конечно, вслух не признаются) мечтают об одном и том же: обладать мужчиной, завладеть его суровой красотой, хотя бы на несколько секунд.
И вообще, что им от моих измышлений? Я не болел ни СПИДом, ни герпесом; правда, лечился от всякого другого и получил кучу уколов в задницу — но кто же не лечился? Немножко пенициллина никому не повредит. Хотя, с другой стороны, легко вот так с нежностью вспоминать мелкие ЗППП, когда тебе ампутировали пенис.
Пожалуй, не годится для меня их творческая визуализация.
Конни из утренней смены была самой юной, блондинистой и миловидной из трех моих медсестер. Она проверяла повязки, когда я просыпался. Вообще-то, на мой вкус, чересчур дерзкая, хотя улыбалась она очаровательно (и зубы кривоваты совсем чуть-чуть) и всегда искренне желала доброго утра. Однажды я спросил, отчего она всегда такая дико позитивная (трудное предложение, однако я его выдавил), и Кони ответила, что «не хочет быть злой». Но самое восхитительное — она даже представить не могла, с чего мне в голову вообще пришло задавать подобные вопросы. Пытаясь быть неизменно доброй, Конни почти всегда приносила мне маленький гостинец: баночку содовой, которую держала передо мной, пока я пил через трубочку, или газетную вырезку, которую зачитывала мне вслух, желая порадовать.
Бэт, явно самая старшая из трех медсестер, делала мне дневной массаж.
Бэт была ужасно тощая и ужасно серьезная. Волосы у нее вились, порой даже слишком буйно, но она явно не собиралась им потакать.
Быть может, из-за того, что работала в ожоговом отделении не первый год, она наотрез отказывалась допускать хоть какую-то человеческую привязанность к пациентам.
Мэдди, ночная сестра, выглядела так, словно вот-вот готова сорваться в ближайший бар строить мужикам глазки. Не обязательно давать, но уж пофлиртовать непременно. Даже ухаживая за нами, жертвами ожогов, Мэдди нарочито вертела бедрами под белой юбкой. Попа у нее была, в моей терминологии, павианья — обезьяны за такой готовы со скалы попрыгать. Порочная, испорченная девчонка, Мэдди, казалось, и в медсестры пошла лишь для того, чтобы с полным правом носить медицинский халатик, как в порнофильмах. Однажды она заметила, как я на нее пялюсь, и произнесла:
— А ты до аварии был самец хоть куда, верно?
Фраза прозвучала не вопросительно, а скорее утвердительно. Мэдди совсем на меня не сердилась, просто удивлялась.
В конце недели приехала мать Терезы — забрать вещи. Она описала мне похороны: оказывается, мэр прислал «прекраснейший венок из лилий», и все хором пели псалмы, «и голоса летели к небесам». Потом, забывшись, с тоской посмотрела в окно, на парк через дорогу, где дети шумно играли в бейсбол. В моих глазах эта женщина за секунду постарела на десять лет. Она отвела глаза от детей, взяла себя в руки. И несколько минут не могла решиться задать вопрос.
— Что Тере… — начала она. — Мне сказали, моя дочь скончалась в вашей постели. Как она?..
— Нет, — ответил я. — Она не страдала.
— Почему она пришла… к вам?
— Я не знаю. Она сказала, Бог считает меня прекрасным.
Мать кивнула и сдавленно всхлипнула.
— Тереза была такой хорошей девочкой! Она столького заслуживала…
Не в силах договорить, она отвернулась, и чем больше старалась успокоиться, тем сильнее дрожали у нее плечи. Наконец она сумела снова взглянуть на меня.
— Господь милосердный дает нам лишь то, что мы сможем вынести. Вы поправитесь.
Потом шагнула к двери, но остановилась.
— «Не головня ли он, исторгнутая из огня?» — Она выпрямила спину. — Это Захария, глава третья, стих второй.
Мир благ.
Сунула под мышку пластиковые цветы и ушла.
Кто долго лежал в больнице, знает, как от запаха нашатыря нос утрачивает чувствительность.
Во время одного сеанса санации, когда Нэн скребла мое тело, я спросил:
— Как я пахну?
Она смахнула пот со лба рукавом белого халата и явно раздумывала, сказать ли правду или придумать что-то более приятное. Когда Нэн раскрыла рот, я уже знал, что выберет она правду. Так всегда бывало.
— Лучше, насколько это возможно. Это… в смысле, вы… вы пахнете застарелой плесенью. Как будто в давно покинутом доме очень долго не открывали окна.
И она продолжала выскабливать и подновлять этот давно покинутый владельцем дом. Я хотел сказать ей, что это ни к чему, однако знал: Нэн лишь подожмет губы, а работать станет еще усерднее.
В больнице неспособного позаботиться о себе пациента осаждают посторонние люди: они сдирают с вас заживо кожу; они не способны смазать вас достаточным количеством крема, чтобы тело не так чесалось; они все время называют вас солнышком и зайчиком, хотя вы и близко не похожи ни на солнышко, ни на зайчика; они считают, что порадуют вас, если натянут тошнотворные улыбки на противные лица; они обращаются к вам так, будто вам сожгли не тело, а мозг; они стараются быть хорошими, «заботясь о тех, кому повезло меньше»; они плачут только от того, что у них есть глаза. Есть в больнице и посторонние другого сорта: эти и хотели бы поплакать, да не могут, вот и начинают бояться самих себя больше, чем вида ваших ожогов.
Когда уже не мог выносить телевизор, я начинал считать отверстия в подвесном потолке. Пересчитывал, перепроверяя себя. На закате запоминал хитросплетения теней по стенам. Научился по шагам определять настроение каждой из медсестер. Скука лежала со мной в одной постели и сминала мои простыни. Змея, вот сучка, все лизала основание черепа. Я иду… Меня снедали белизна, и духота, и запах антисептика. Мне хотелось просочиться сквозь мочевыводящий катетер и утопиться в собственной моче.
Было ужасно; однако после слов Нэн о том, что после выписки из больницы (до которой еще очень много месяцев) меня отправят в центр реабилитации с целью обеспечить «реинтеграцию» в общество, стало еще хуже. Когда-нибудь, добавила Нэн, я сумею почти полностью себя обслуживать и жить самостоятельно.
Через семнадцать лет после освобождения из одного казенного дома я попаду в другой казенный дом. С той разницей, что тогда я был ребенком без гроша в кармане и впереди меня ждала целая жизнь. К тридцати пяти годам я стал сожженной, использованной спичкой.
Итак, я слушал докторов и согласно кивал в ответ на рассказы о предстоящих операциях, хотя с неменьшим успехом они могли бы готовить меня к экскурсии в затонувший на дне морском город. Я подмахивал бланки согласия, отписал свой дом и личные сбережения. Лечение таких, как у меня, ожогов порой обходится в полмиллиона долларов, а то и зашкаливает за миллион.