Дочинец Мирослав
Вечник. Исповедь на перевале духа
Мукачево: Карпатська вежа, 2011. - 288 с.
ISBN 966-8269-15-2
Это - исповедь великой души, документ мудрого сердца. Это — не просто описание исключительной судьбы необычного человека. Это - подарок судьбы для тех, кто спрашивает себя: «Кто я, откуда я, для чего я? И куда я иду?» Это письмо поможет обрести себя и укрепит в великом Переходе из ничего в нечто.
Перевод с украинского Людмилы Яременко и Мыколы Рябого.
Художник - Андрей Коцяк.
ЗАЧИН
Будь я столь ловок, как неловок, я начертал бы вербовым- ивовым прутиком свою книгу на водном плесе и с удовольствием наблюдал бы, как птицы с небесных высей считывают ее и как слова, споткнувшись о речные камни, вздымаются в небо, потом возвращаются на землю лунной росой. Ибо слово написанное не чахнет, не превращается в земной тлен, как и те, кто выводит его. Слово, зачатое пером и оплодотворенное мыслью, несет свою службу во все века.
Имей я золотое стило дарования, я охотно мережил-ткал бы узорами лист бумаги. А так - поднимаю перо, сработанное с древней гуцульской дрымбы - губной гармоники, подаренной у Говерлы весенним ватагом - пастушьим атаманом за возвращенное ему зрение. Это перо я отточил на гранитной плите, умокая в квасной - минеральный ручей, и сейчас оно тускло мерцает перед моим оком, исправно поскрипывая в такт моим усилиям. Будто само шепчет-считывает то, что выводит моей рукой. Мы понимаем друг друга. Слово идет за пером, точно за плугом.
Запасся я чернилами из терпкой калины и бузины таким же способом, как делала мамка, готовя мое школярское снаряжение. Если растереть эти ягоды скалкой в можжевельниковой ступке, потечет синька, что загустеет после брожения и будет ложиться на бумагу винной краской.
А бумага ждет меня давно. Еще как в молодые годы путешествовал я полонинами - горными полянами и кремнистыми ущельями, в Арпадовых завалах набрел на бетонный дикунок-дот. Два человеческих скелета там лежали и оружие, к которому я не притронулся. А ранец добротного кожаного шитья прибрал я себе. И в том ранце в провощенной церате-клеенке была пачка бумаги. Листы костяной белизны холодили пальцы и на ощупь ласкали, как молодое тело, шелковой пористостью. На сшивке прочитал я по-немецки, что бумага изготовлена из рисовой соломы. Эта бумага и сейчас мне так зазывно пахнет. И если спотыкается то и дело перо и я закрываю на мгновенье глаза, мерещатся мне качающиеся стебли, баюкая где-то на теплом ветру твердые, словно жемчужины, зернышки. И голова моя еще пуще тяжелеет от раздумий: какое я посею зерно-слово на лист.
Насытился я за жизнь книгами, пересеял сквозь душу их мудрость, оставив себе на карбе-метке разве что щепотку - как соли, которую берешь в неближний путь. Вещие ряды слов стоят перед глазами, будто родные лица; и я имею что поведать миру, имею что добыть со дна души и должен; и прошу на это благословения, сил и умения, дабы написанное мной не мертвым саваном легло в гробовец-могилу памяти, а живой водой излилось людям на добро и пользу.
«Нате!» - говорю я вам, тем, кто именовал меня в своем неверии, в своем пугливом почтении - то Знахарем, то Знатником, то Ведуном, то Босоркуном, то Характерником. То Вечным дедом, то Тем, кто живет в Черной Чаще...
«Нате! - говорю я вам, - берите сокровища моей души и тела. Тут они все. Кладу вам к ногам».
Кто-то переступит, как хлам. Кто-то ухмыльнется с высоты своей учености. А кто-то и почерпнет с этого мысленного родника, и будет он ему мудрым советом на ветрах судьбы. Для этого и веду свою повесть.
Весь свой век обращался я к другим, теперь потолкую сам с собою.
И вот, поставив в уголке калиновый крестик, начинаю дорогу берегом бумажного листа. И слово идет за пером, точно за плугом.
Из чего же начать? Знающие начинают сначала. Но где оно, начало? И что оно - начало? Ведаю одно: только не появление из материнского лона. Ибо это лишь ступенька в грешный мир. А рождение - это зов. Зов, услышанный тобою и узнанный в дебрях пустых голосов.
Никому, сладкие мои, не дано познать до конца истину. Ибо не имеет она отношения к нашим земным представлениям, к нашим законам. И никому не переступить свой порог. Но стать на этот духовный порог можно и нужно. Так сказал себе я. И как звезды яркие видны со дна криницы, так и небо открывается тому, кто неустанно наблюдает его из глубины духовной схимы. Так и я когда-то нашел свою каменную криницу, пустынную темницу моего мятежного духа. Живая крупица в лоне природы, песчинка в морской раковине, - я отыскал тут в себе жемчужину бессмертной души. Презренный миром и брошенный людьми, заключенный в каменной кладовой Природы, - обрел я чувство воли и радость полета духа.
И вот как это было.
....Когда на заре нас повели на Перевал, белая морось освежала наши распаленные бессонной ночью лица. Бокончи-ботинки скользили на мокрых камнях. Где-то внизу ревела от растаявших снегов река.
«Борше, скорее, руськие свиньи!» — подгоняли мадьяры.
Мы и в самом деле напоминали свиней — немытые три дня, заросшие, в коросте грязи, голодные и оглушенные позавчерашним, со смертной тоской в глазах.
«Куда нас гонят?» — спросил я сотника Скобала, ковыляющего рядом с разбитым коленом.
«На Голгофу», - мрачно отрезал тот.
Левый сотников ус был сожжен, а правый он часто сдувал с нижней губы. Он тяжело дышал, легкие хрипели в груди.
«Может, и легче умереть на Голгофе, чем на Красном поле, - молвил я. - Ближе к Господу. Только жаль, господин командир, что не вы нас ведете, а эти песиголовцы».
«Что ты нэсэш, хлопэць? Я вожу в бой, а не на бойню».
На Красном поле Скобал поручил мне английский машинглер - пулемет и держался вблизи, хоть и бегал вдоль железнодорожной насыпи туда-сюда. Я патроны выложил на кукурузные листья, маленькие пули аж смеялись к солнцу. На машинглер сотник возлагал большую надежду. Командант наш был твердый и смелый человек, а мы были молоды и не обучены умирать. Первый панцерник-броневик, ползший гусеницей