— А как же вы его магазин-то громили? — спрашиваю я.
Он фыркает:
— Вот сравнил. Это совсем другое дело. Это по приказу делается. А раз приказ есть, значит, ты ни при чем! А так я разве пошел бы? Что я, бандит, что ли? Хулиган? Шпана? Нет, нет, вы с этим, пожалуйста, не спорьте, не люблю я, когда зря спорят. Надо знать, а потом спорить. Там чтоб, например, мат услышать… Да что вы?.. А вот здесь захожу я в столовую утром, а там раздавалыцик, мальчишка, сопляк, и он мне, старому человеку…
— Да вы говорите, говорите про Эйнштейна…
— Как же я буду говорить, когда вы все время перебиваете… Вот там этой манеры, чтобы перебивать, тоже нет. Там ты говоришь, а тебя слушают и только. «Я! Я! Я! Яволь! Маннхер!» (По-немецки он говорит скверно, с акцентом, грамматики не знал, так, болван, и не научился ничему за тридцать лет жизни в Европе.) Так, значит, вот мы это платье в срочном порядке вычистили, отгладили, уложили в пакет, и жена говорит мне: «Иоганн (а по-немецки я Иоганн потому, что хотя я Иван, но там это слово не то что ругательное, а нехорошее, вроде как у нас Фриц), завтра день воскресный, — говорит жена, — ты отнес бы сам платье профессору». А мне, понимаете, что-то в голову вошло, я подумал, что она мне про того профессора, который раз меня насчет сына вызывал. Ах, да, да, это, значит, до Адольфа было! Да, да, совершенно верно. Да, да! Потом всех этих Эпштейнов из гимназии вот как повыбрасывали! Чтоб они голову зря ребятам не забивали. Ну а тогда они еще жили! Так вот, мой Роберт чем-то их профессору не понравился. Ну, что-то он там в физическом кабинете сотворил, кажется, мел в кислоту насыпал, вонь пошла. Ну, вот меня и вызывали. В Германии насчет этого — о-очень строго! Очень! Там хулиганья не любят. Как что, так сразу вон!
— А твой сын, значит, не хулиган? — спросил кто-то с соседней нары.
— А мой сын, значит, не хулиган, — холодно отрезал Белецкий. — А вы не перебивайте, пожалуйста, я вот им рассказываю, они интересуются. Так вот, думаю, схожу к профессору на дом, поговорю с ним. Взял платье, уложил его в особый пакет (а у меня особые пакеты были, чтоб платье не мялось, и на них: «Чистите вашу одежду только в таком-то салоне». У меня разные пакеты были — и красные, и синие, и кремовые). Так вот, взял я этот пакет и пошел по адресу. Поднимаюсь по лестнице — звоню. Ко мне эта фрау выходит. «Неужели уже готово, как это хорошо!» Такая красивая была женщина, деликатная, только вся седая и что-то не из евреев, кажется, а может быть… Ну, кажется, нет. «Пройдемте, пожалуйста, в комнату». Проходим. Открыл я пакет, аккуратно вынул платье обеими руками, положил на стол: «Вот, пожалуйста, где пятно было, ищите!» Она так и ахнула: «Ах, как же вы так сделали? А я уже не надеялась, а муж мне говорит: «Перед масляным и винным пятном человеческий разум бессилен. Это его свыше!»
Он довольно хохотнул.
— «Свыше»! Идиот! У меня ничего не свыше, а все как раз. — Схватила она платье: «Одну минуточку!» — ив другую комнату. И выходит с этим самым Эпштейном. Тут я на него посмотрел, — он засмеялся. — Досыта насмотрелся. Да, Эпштейн!
На мне костюм, пальто, шляпа, тросточка, прямо хоть в кирху или в ресторан. А он стоит передо мной в туфлях на босу ногу, штаны какие-то невероятные, волосы как у рабина, и стоит и улыбается мне. «Очень, очень благодарен, мне вашу фирму порекомендовали как лучшую, очень рад, что не ошибся. Раздевайтесь, пожалуйста, проходите». И что-то ей буркнул еще, повернулся, свинья, показал зад и вышел. Ну а вот фрау видит, какой я и какой он, ей, конечно, неудобно, она мне: «Пожалуйста, проходите в комнату, выпьем чашечку кофе». Она-то, конечно, все приличия соблюла. Не хотел я ни пить, ни есть. Но, однако, из порядочности пошел. Она меня усадила, кофе налила, ликеру подлила, бисквит положила, сама села напротив, все по-культурному. Вот сижу я, пью кофе с ложечки и спрашиваю: «А скажите, пожалуйста, в какой гимназии герр профессор работает?» А она говорит: «А он не работает, он ученый». — «Ах, так, — говорю, — значит, он при академии состоит?» — «Нет, — говорит, — сам по себе». Ну, что ж? Я у них в гостях. Она хозяйка, что я могу ей ответить? Хотя понимаю, что заливает она мне, но молчу. Вот вам я объясняю: там ученый всегда при гимназии, или при университете, или при академии состоит. А так, чтоб нигде — так этого нет. Кто ж ему деньги будет платить? Не государство же! Там хозрасчет полный. Он подумал.
— Ну, правда, там еще патенты есть: вот, скажем, изобрел ты краску для волос или карандаш от пятен, сейчас выправляешь аттестат такой — патент — изобретение твое, и кто хочет пользоваться, тот тебе плати. Ну, так вы же договариваетесь сколько. «Значит, — спрашиваю, — господин профессор при своей лаболатории состоит?» — «Идемте, — говорит, — я вам покажу его лаболаторию». Поднялись по лесенке на второй этаж, вошли в какую-то комнатку: «Вот, — говорит она, — его лаболатория». Ну, взглянул я на эту лаболаторию — и все понял. Да!
Уже несколько человек слушали рассказ Белецкого, две головы свесились с верхних нар, несколько человек переползло с соседних лежанок и еще трое стояло перед нарами. Рассказчик окинул всех довольным взглядом, вынул из кармана кисет, высыпал на ладонь махорку и закурил. Все это красиво, выразительно, отчетливо. Он понимал, что он в центре внимания.
— Да, посмотрел я лаболаторию! Ну, лаболатория! Та лаболатория! Ну, ничего нет! Пусто! А мне в разных лаболаториях приходилось бывать. Так войдешь — там банки, склянки, кислота, зола, горелка горит, шумит, серой воняет. Ну а тут один столик — и ни книжки, ни бумажки, ни чернилки, ни карандашика, ну ровно ничего, одна лампа! — Он помолчал, подумал, покурил. — Ну, абажур, правда, хороший, особенный, чтоб в глаза свет не бил. «Вот тут, — говорит фрау, — за этим столиком он сидит и целую ночь думает». Хотел я ее спросить, над чем же он тут думает, когда ничего нет, но воздержался. Там правило: в гости пришел, что тебе ни заливают, ты ничего не спрашивай, понял, не понял, а говори — понял. «Спасибо, — говорю, — фрау, теперь я все понял». Ну, пришли мы обратно в столовую, допили кофе, отдала она мне деньги.
— Прибавила? — жадно спросил кто-то.
— Отдала она мне деньги, — жестко продолжал Белецкий. — Пришел я домой, разделся, вешаю костюм на вешалку, а жена спрашивает: «Ну, как?» — «Да никак, — отвечаю, — никакого касательства к нашему Роберту он не имеет». А жена у меня глуповатая, старше меня немного. «Ну как же, — говорит, — как же? Так все его хвалят, он какое-то изобретение сделал большое». Я опять ничего не возразил. Она не знает, я не знаю, что ж тут толковать? Ну, потом, вскорости, приходит ко мне один знакомый — газетчик, из наших казаков, спрашивает:
«Правда, вы с Эпштейном кофе пили?» — «Правда, — говорю, — был с визитом и кофе пил». Тот сразу ручку вытащил, стал писать. «О чем же он с вами говорил?» — «Многое говорил — обещал, что всех знакомых будет посылать ко мне». — «О! — говорит газетчик, — это вам счастье. — Попросите у него письмо об этом, его все газеты перепечатают, ведь он мировой человек, его Америка знает». Потом я еще несколько человек спрашивал, все подтвердили: да, для рекламы его письмо было бы первое дело.
Он помолчал, подумал и заключил:
— Ну вот, так я и видел этого знаменитого Эпштейна.
— Ну что ж, — спросил я. — Дал он вам письмо? Он улыбнулся.
— Нет, не стал я связываться, посомневался что-то. Ну а потом, вскорости как Адольф пришел, он и тиканул куда-то, верно, кажется, в Америку А потом раз приносит мне сын альбом «Евреи смотрят на тебя» и спрашивает: «С этим ты кофе пил?» Посмотрел я — ну, самый он, только фуфайка другая, шерстяная, смотрит, улыбается, шевелюра, как у рабина. А внизу надпись: «Эпштейн, фальшивый ученый, враг германского народа, еще не повешен». Ну, тогда я понял, чем он за этим столиком занимался. Раз Советы его хвалят — значит, все!
Наступило короткое молчание.
— Листовки он, что ли, печатал? — догадался кто-то.
— Сведения передавал! — крикнул второй. Все засмеялись. Белецкий полез на нары, вынул из-под подушки брезентовый мешочек, достал оттуда деревянную ложку, пайку хлеба и методически разложил все это перед собой, показывая, что рассказ окончен. Он ждет обеда.
— Дурачье, — сказал он со спокойным презрением, — разве это рассказ? Я однажды с самим фон Папеном в русской бане мылся, из одного крана тазы с ним наливали. Вот это рассказ.
Тут в барак вбежал дневальный и весело крикнул:
— Шестая бригада! В столовую!