Сложил эту песню, безусловно, гений. Никаких наших штучек он не знал, никакими художественными средствами не пользовался и все-таки сумел достичь поистине страшной выразительности. Страшное заключалось в самой монотонности этой песни, в гипнотизирующих повторах ее (ведь она, черт ее побери, колыбельная), которые каждый раз звучат по иному, но все страшнее и страшнее. И есть в этой песенке еще какой-то пафос пустоты: вот лес, горы, поля, непроглядная тьма, и из этой тьмы раздаются разные звериные голоса. С первых же строк чувствуется, как холодно, страшно этому серому козлику блуждать по лесам и долам. Сейчас мне очень трудно точно вспомнить, что же именно пропел старик. Ведь это народная песенка, и поэтому всюду она поется по-разному. Но вот примерно, что я услышал:
Это обычным дребезжащим голоском заблудившегося козлика («козлетоном»). И из непроглядной тьмы (только, как свечи, горят звериные глаза) отвечает сиплый волчий голос:
Тут голос волка прерывается, на секунду он как бы забывает обо всем, кроме своей волчей доли, и тоскливо повторяет:
А затем волчий голос взлетает, как топор, и бьет уж наотмашь:
— И остались от козлика рожки да ножки, — сказал Родионов своим обычным голосом и пощупал рукой чайник.
— Сейчас, сейчас поставлю, — сказал я.
— Вот такая-то песня, — вздохнул Родионов, и по его голосу я понял, что он все еще находится под свирепым обаянием этой колыбельной.
Я отошел, поставил чайник и вернулся.
— А вот Потапов, — сказал я, — сегодня свою смерть за собой в мешке таскал.
И только я сказал это, как Потапов (он до сих пор лежал совершенно неподвижно) поднялся и сел.
— Наша смерть в игле, — сказал он, — а игла в яйце, а яйцо в щуке, а щука в море. Вот так бабки нам сказывали. Здравствуйте, граждане! — Он зябко передернул плечами. — Замерз что-то. То ли устал, то ли опять начало трясти.
— А тебя что? Трясет? — быстро спросил Родионов.
— Ужас как, — ответил Потапов и доверчиво взглянул на Родионова. — Я ее, проклятую, в Галиции в шестнадцатом году захватил. Понимаешь, сырой воды выпил из колодца, и в тот же вечер меня и забрало. Уж трясло, трясло… Как солнце заходит, так я без памяти, рубашка как из ведра! Хины я этой проклятой пуды, ну, просто пуды съел! Оглох даже! Приехал домой, так родной шурин не узнал: «Нет, говорит, это не ты, это еще какой-то». Вот этим и спасся.
— Хорошее спасся! — удивился я.
— А вот видишь, жив, — улыбнулся он. — Э, да что с вами, молодыми, говорить. Там весь наш полк подорвался. Там, знаешь, какое дело было? Там очень ужасное дело было! Там целые дивизии в котлы шли… Там нас немец как хотел, так и бил. Дисциплины никакой, а шпионаж этот наскрозь, наскрозь! А это все Сухомлин производил. Он от Гришки Распутина за нас, говорят, сто миллионов золота получил. Вот он знает.
— Буровишь ты невесть что, — с досадой сказал Родионов. — При чем тут Сухомлин? Тут царизм…
— А Гришка кто? Не царизм? — быстро спросил Потапов.
— А Гришка — простой сибирский мужик, конокрад. Но только что гипнозу много имел, вот он Алису и того! А что в штабах происходило, он того знать не мог. Эх, вроде грамотный ты человек, газеты читаешь, а…
Я подошел к плитке, снял чайник, всыпал прямо в него горсть мелкого чая и стал разливать в пиалы.
В этих людях еще жило, продолжалось и волновалось прошлое, то, что для меня вообще не существовало.
— Пей вот! — сердито приказал Родионов. — Тебе сейчас обязательно нужно домой; приехать, сухой малины заварить с медом и чашек пять опрокинуть, а потом — в полушубок и пропотеть хорошенько. Проснешься здоровым! А так толку не будет. Если она точно пришла…
С минуту мы все молча пили.
— Сухомлин, — повторил Родионов, усмехаясь. — Ты мне про него не говори. Я его на Кавказском фронте вот как тебя видел. — Он усмехнулся. — От него крест получил! Вот так же проснешься ночью, выйдешь на улицу — а ночи там ясные, ни облачка! Стоишь и думаешь: а уж, верно, стоит где-то у стеночки та австрийская винтовочка, в которой лежит моя смертушка. Стоит и дожидается своего часа. Он в то время из австрийских нас бил! Точный бой, за версту снимает. Вот и выходит: ты тут стоишь, а смерть твоя в окопе: ее из Берлина привезли, в австрийское дуло вложили, турку в руки придали. А задумал ее царь Николай да и кайзер Вильгельм из-за австрийского принца в Сербии. Когда ее обговаривали, тебя не спрашивали, а умирать — так небось сразу позвали. Понял? Вот в чем дело! А ты Сухомлин! Это что?
— Это, конечно, так, — согласился бригадир.
— Ну, вот то-то, что так, — ответил Родионов. — А Сухомлин — дело пятое. Из-за этого я и к Красной гвардии примкнул. Понял?
Бригадир что-то тихо ответил. И вдруг они как-то разом сблизили головы, стаканы и очень хорошо заговорили о брате бригадира. Как же это могло так выйти? Почему? И кто в этом виноват, если он не виноват?
Я увидел, что им не до меня, и тихонечко вышел на улицу. Уже почти рассвело. Небо было высоким, и хотя казалось оно еще тускло-зеленоватым, но на горизонте уже ползла и разливалась светло-розовая полоса, как будто над горами медленно раскрывалась огромная перламутрица. Два старика сидели за столом, пили чай и толковали о жизни. Оба они любили ее и старались сделать как можно более понятной, честной и чистой, и оба они не знали, как это сделать. А там в горах ворочался и не спал Корнилов. Что-то ничего путного у нас не получалось с древним городом, а время все шло и шло, и он начал терять всякую надежду. Директор тоже не спал и если только не лежал на диване с мокрым комком на лбу, то ходил по