письмо в Москву. Потребовал у должника его еще дореволюционный должок. Вот и все. И никаких там высказываний, эмоций или упреков — ничего!
— И что же, письмо это задержали? И полагаете, что вас за это… — Голос у Зыбина насмешливо дрогнул.
— Да нет, раз взяли, значит, оно точно дошло по адресу, — не заметил его тона старик. — Ну, конечно, сглупил я страшно, потребовал, как говорится, у каменного попа железной просфоры, а поп этот — человек действительно каменный, без всяких там сантиментов, он на это письмо посмотрел с государственной точки зрения.
— И что ж теперь будет?
— Да плохо будет. Начальник намекнул, когда меня выводили из лагеря, что очень плохо будет. Ему, бедняге, самому, конечно, здорово влетело. Выходит, что скорее всего получу я из всей суммы девять копеек натурой. И все!
— Это что ж такое? — спросил Зыбин. (Игра? Провокация? Просто порет чепуху? Да нет, не похоже что-то.)
— Вот сразу видно, что вы в лагере не были, — засмеялся Каландарашвили. — Это, так говорят, выразился один из адвокатов в защитной речи. «Мой подзащитный, граждане судьи, не стоит даже тех девяти копеек, которые на него затратит наше государство». Следователи очень любят этот анекдот. А впрочем, вряд ли это и анекдот. Теперь адвокаты мудрые. Они научились говорить с судьями на понятном для них языке. Так! — Он вдруг сделался совершенно серьезным. — А теперь разрешите, я на минуту займусь своим хозяйством. — Он поднял сумку и поставил ее на стол. — Понимаете, меня выдернули ночью с такой скоропалительностью, — продолжал он, распуская шнурки, — что даже и не обыскали. А этот вот рюкзачок принесли на машину прямо из каптерки. Так что я и друзьям даже не смог ничего оставить. А как раз недавно посылка была. Да еще от старой оставалось, — он наклонился над сумкой. — Вы курите, Георгий Николаевич? Ах, жалко, жалко! В лагере или в тюрьме это большая поддержка, особенно когда волнуешься. Ну а курящих-то вы ничего, выносите?
— Да ради Бога, — всполошился Зыбин, — я даже люблю, когда дымят…
— Благодарствуйте! Но только вы не стесняйтесь, я теперь дымлю немного, так что мне и двух оправок утром и вечером вполне хватило бы. — Он вынул из сумки и положил на стол несколько коробок. — Ну вот взгляните, что за папиросы-то мне прислали! «Герцеговина Флор!» Раньше мне никогда их не присылали, так что, может быть, это и намек! Вы знаете, кто их курит? Нет? Вот! — он быстро двумя пальцами пририсовал себе усы.
— Так вы… — воскликнул Зыбин и вскочил.
— Тес, садитесь, садитесь, потом, если меня не выдернут. А сейчас мы будем пить чай. — Он снова наклонился над сумкой. — Да, сегодня нам есть с чем попить. Поразительно, что здесь ничего не отобрали, даже не осмотрели! Ох, боюсь я этих добрых данайцев! У них беспричинных даров не бывает. Так! Чай! Настоящий, фамильный, с цветком! Сейчас сварим. Вот и кружка для этого лежит. Даже ее не отобрали, чудеса! «Мишки». Целый пакет, попробуйте, пожалуйста, очень, очень прошу. И вот — наш кавказский сыр. Эх, хорош он с молодым вином да на чистом воздухе! Так уж хорош! Но не все его понимают и любят, и поэтому вот — кусок рокфора. Вот его-то надо быстро кончать, а то, видите, уже черствеет. Сахар. Масло. Икра. Смотрите, какие у меня дома умные, все разложили в розовые туалетные коробки из пластмассы. Их не отбирают. Ну вот и разговеемся! А скептики говорят, что еще жизнь не прекрасна! Нет, она прекрасна, вот существованье-то часто невыносимо — это да! Но это уж другое.
Загремел ключ, дверь приотворилась, и в образовавшуюся щель въехал и закачался на половине порога большой медный чайник, а полная белая женщина протянула в эту щель две аккуратных горбушки и на них четыре кусочка сахара.
День начался.
Чай они пили молча и сосредоточенно, то есть сосредоточенно пил его он, а Каландарашвили сидел, ломал маленькие кусочки хлеба и аккуратно намазывал их маслом, для этого у него была хорошо обструганная и отполированная щепочка, что-то вроде деревянного ножа. Один раз он поймал на себе взгляд Зыбина и улыбнулся.
— А вы кушайте, кушайте, пожалуйста, Георгий Николаевич! На меня не обращайте внимания, я вот утром никогда много не ем, а все это надо быстро уничтожить, видите, какая жара.
И Зыбин ел, ел, наконец он с некоторым усилием отставил от себя кружку и откинулся к стене.
— Ух, — сказал он, — спасибо! Уж забыл, что все это существует. А теперь… — Он лег, вытянулся, закрыл глаза и словно в колодец ухнул. Это было как обморок. Когда он снова поднял голову, стол был пуст, а Каландарашвили сидел и читал какую-то очень толстую, как карманный молитвенник, книжку в белом переплете.
— Вот здорово! — сказал Зыбин изумленно. — Заснул. Никогда со мной так не бывало.
— Ну что ж, на здоровье, — очень добро сказал Каландарашвили и отложил книжку. — Но меня вот что удивляет: они что, разрешают вам спать когда угодно? У вас что, следствие, что ли, кончилось?
— Нет, не думаю, — покачал головой Зыбин. — Хотя черт его знает! Может, они его и кончили, уже недели три как не вызывают. Тут такое дело: держал голодовку, только неделю как ее снял.
— Ах вот что, — кивнул головой Каландарашвили. — И что ж, этот Буддо сидел с вами до голодовки или во время ее? Они ведь хитрят, первые три дня оставляют в той же камере, и, значит, голодовка не считается.
— Да нет, мы с ним встретились как раз во время допросов, и даже очень активных допросов.
— Ах так, — Каландарашвили с полминуты думал. — А он вас о чем-нибудь расспрашивал? Ну, за что вас забрали, что вам предъявляют, кто следователь, как следствие идет?
— Да пожалуй, что нет. А вообще, что я бы мог сказать? Не о следствии, а о своем деле. Я ведь ничего не знаю. Решительно ничего. И в чем виноват, тоже не знаю.
— Угу, — кивнул головой старик, — так бывает при доносе, когда не хотят выдать доносчика. Послушайте, раз так, то я вам дам действительно ценный совет: твердо помните три тюремных правила: ничего не бойся, ничему не верь, ничего не проси! Если вы будете им следовать, то все образуется.
— То есть они меня выпустят? — усмехнулся Зыбин.
— Сейчас? Нет, вряд ли. А вот потом, конечно, отпустят. А затем другое: ведь в лагере люди живут, и из лагеря людьми выходят. И даже неплохо живут и выходят. Друзей настоящих имеют, книги хорошие читают, учатся, но только к этому надо уже сейчас готовиться: подобраться, затянуться, все на себя прикинуть, все мысленно пройти, быть ко всему готовым, а главное, всегда помнить эти три правила — вот это, конечно, самое трудное.
— Запомнить-то их нетрудно, — усмехнулся Зыбин.
— Придерживаться их трудно, ох как трудно, Георгий Николаевич! У них же все в руках, а у вас ничегошеньки, только одно — «нет!». А нет и есть нет — пустое место. Как бы вы ни держались, они все равно вас на чем-нибудь да проведут, надо только, чтоб это было не самое главное, чтоб они вам черное в белое не превратили. Хм, — он чему-то усмехнулся, — насчет черного и белого у меня есть хорошее воспоминание. Как-то меня допрашивал мой коллега, мы одного с ним выпуска, даже на фотографии наши медальоны стояли рядом, я на «К», он на «М», и потом как-то раза два с ним встречались. Он, когда приезжал на Кавказ по делам, заходил ко мне советоваться, я ему одно дело еще помог выиграть, кроме того, он писал, правда, не больно охотно его печатали, все больше в безгонорарных альманахах, но ведь важен сам факт — писатель! Тогда это очень много стоило, ну а после Октября он сразу же пришел в органы и сделался важной шишкой! Еще бы! Высшее образование, опыт, хитер, начитан, и язык подвешен хорошо, там таких сейчас совсем нет. Вы видели, кто вас допрашивал? Ваньки! Так вот, когда меня арестовали в Москве второй раз, вызвал он меня к себе. Тюрьма была переполненной, я же очень кашлял, так что засунули меня в одиночку — такой каменный чуланчик без окон: все время лампочка горела. А привели к нему — так тоже люстра горит. А на окнах плотные шторы. Встретились по-дружески: он меня усадил, чаем с печеньем угостил. Курили. Вспомнили тех и этих. Ну, конечно, одних уже нет, а те далече. А потом начали спорить. Про мое дело не говорили, потому что, собственно говоря, и дела-то не было, одна принадлежность. Так что мы с высшей точки зрения спорили, скорее даже не о политике, а об историософии.