Хотел бы я хоть на минуту взглянуть на ваше светлое лицо! Просто узнать, от чьего имени и во имя чего вы сейчас бандитствуете, благодетели! Хотя да, да! — махнул он рукой. — «Несть власти аще не от Бога» — у вас ведь на все есть цитаты! Эх вы, отцы, отцы! — он мутно улыбнулся, помолчал, покачал головой. — Но вот в одном вы правы. Если человек опасен — его уничтожают. Чик — и нет. Значит, кто-то кому-то доказал, что Зыбин опасен, вот и все. Но я другое не понимаю — вот вы? Вы ведь тоже опасная личность, из бывших, а вот сидите, водку пьете со мной, сочинение мракобесное пишете, и вас не трогают. Почему? Есть причина, а?
— Хм! — усмехнулся отец Андрей. — Это с каких же пор я стал опасной личностью? Что я поп, мракобес, вредный элемент — это все так. Но вредный, а не опасный! Прошу вас заметить! Я ничем и никому не грожу. Меня упразднили, и все! И вот я уже не вреден, а полезен. Потому что работаю. Лес валю, в море хожу, за отца, за праотца спину ломаю. А что ж делать-то? Пить-есть надо! Ну не хмурьтесь, не хмурьтесь, вижу я, как вас моя поповская беспринципность возмущает. Ну не буду больше. Да вообще — что это мы с вами затеяли? Вот вы скажите лучше, как вам мое сочинение-то понравилось?
Корнилов сжал граненый стакан так, что у него занемели пальцы.
— Понравилось, — сказал он тихо, а в глазах у него все прыгало. — Очень понравилось! И не только мне, а и товарищу Суровцеву.
— Это что же за товарищ Суровцев? — спросил отец Андрей, разрезая огурец.
А Корнилов все набирал и набирал высоту. Он уже парил над всем. И ему нужно было с этой высоты выплеснуть все, что его переполняло, перехлестывало через край. Он по-настоящему уже изнемог.
— Не знаю кто, — сказал он усмехаясь, — следователь или оперативник, ну, в общем, сидит в большом доме и специально интересуется вами.
— И он попросил у вас рукопись? — мирно спросил отец Андрей.
— Зачем попросил? Я сам ее принес. Как только получил от вас, так и принес. Он меня вызвал и спросил: «Кто такой Куторга?» Я сказал: «Поп». — «А чем он сейчас дышит?» — «Сидит над книгой о Христе». — «Это какая же такая книга?» — «Могу, если угодно, принести». — «Принесите». Я принес. Он взял, спрятал в стол, а через неделю позвонил: «Придите, заберите свое евангелие». Я пришел и взял. Вот и все.
Он выплеснул все это разом, в холодном ожесточении, почти в горячке, боясь остановиться, упустить хоть полсекунды, потому что если упустил бы ее, остыл, то больше ничего и не сказал бы. А сейчас он говорил и говорил и не мог остановиться. Ему не только это хотелось рассказать, ему хотелось еще и дальше рассказывать. Рассказывать о себе и о своей нелепой смешной жизни, про то, где он родился, как и на кого учился, как его неудачно в двадцать один год женили, и про все остальное тоже рассказать — про отца с матерью, про старшую сестру, про ее мужа — крупного военного, как они его любят, о нем хлопочут, посылают ему посылки и бандероли, а ему ничего не надо, только бы его оставили в покое, только бы не трогали! Да, да, в покое, в покое! Затем ему не терпелось, просто необходимо было рассказать про своего первого следователя и как он его, подлец, тогда купил. Он стал бы говорить про это даже и тогда, если бы отец Андрей возмутился, прервал его, сказал бы, что порядочные люди этак не делают, — кто позволил ему носить его рукопись в этот дом? О, тогда бы он просто забил бы его словами! Он бы тогда клокотал от возмущения! Эх, Андрей Эрнестович, Андрей Эрнестович! Губернаторский исповедник! Какой же из вас, к дьяволу, отец духовный, если вы даже в этом не разбираетесь?
Но отец Андрей смотрел на Корнилова как-то очень обыденно, и Корнилов ничего не сумел прочесть в его прямом взгляде. Он просто наткнулся на него и стих.
— Мирская власть! — сказал отец Андрей задумчиво. — Что ж тут попишешь? А поставь нас на их место, мы бы за пару месяцев все пустили ко дну. А тут видите, плывет, плывет кораблик. — Он помолчал, подумал, постучал пальцами по столу. — А то, что вы показали мое сочинение, — это правильно. Теперь они успокоятся. Поп и есть поп, и нечего с него спрашивать! Вот только из музея, пожалуй, турнут! Ну да Бог с ними.
— Ну! — возмутился Корнилов. — Что вы, Андрей Эрнестович! Зачем вы так говорите?! Да наш директор никогда не согласится.
— Согласится директор, согласится, — чуть улыбнулся отец Андрей. — Почему, спрашивается? Понятно почему: чтоб не работал мракобес в культпросвете. Ну что ж? Не в первый раз и не в последний! Я к таким концам давно уже приучен! Ладно! Работы я не боюсь! Вот взгляните на мою ладонь! Нет! пощупайте, пощупайте! Как дерево, правда? Еще месяц, и наступит самый мой сезон — поеду наниматься в лесосовхоз. А в этом деле я уж не поп, а профессор! Ну-ка, давайте выпьем за эту мою профессию. Берите стопку. Да, впрочем, что нам стопка! Подождите, я стаканы принесу!
— Мирская власть, — сказал отец Андрей, отфыркнулся и отодвинул пустой стакан, — она ведь вещь хитрая. Ее не поймешь, у нее тысяча одно соображенье. В этом смысле история с Пилатом очень показательна! Ведь и до сих пор не разберешься, как он относился к Христу. Мнения об этом разошлись, можно сказать, диаметрально. Вот и вы: «Председатель воентрибунала! — осудил и руки вымыл! Так что ж? Значит, хоть и распял, а не виноват?» А я бы вот, представьте, не смеялся. Я бы понял, что и такое бывает тоже! Потому что хитрая, хитрая вещь — мирская власть! Вот власть духовная — та много проще. А в истории Христа с этой стороны так все даже очень просто. Не понравился Христос — его схватили, судили, осудили, убили — вот и все. Хотя осудить было тоже нелегко.
— Нелегко?
— Поначалу даже очень нелегко. Потом уже пошло проще, а вначале все чуть совсем не сорвалось. Ведь сразу к лжесвидетельствам не приступишь, нужен какой-то разбег, отчаянность! И на следствиях тоже не сейчас же начинают орать — надо какое-то время, чтоб попривыкнуть к подследственному, так сказать, наглядеться на него вдосталь. А тогда было все в тысячу раз сложнее. Вот послушайте, с какой речью обращается председательствующий к свидетелям. — Отец Андрей подошел к письменному столу, открыл папку и вынул оттуда тетрадочный лист. — «Может быть, вы говорите предположительно, по слухам, с чужих слов, и не знаете, что прежде чем мы примем ваше показание, мы испытаем вас раскаяньем и исследованьем. Помните, что если дело идет о деньгах, то деньгами все и может быть искуплено, но вот в этом деле кровь невинного и кровь всех неродившихся потомков его до скончания веков будет лежать на лжесвидетеле, ибо не зря о Каине сказано Господом: «Голос кровей брата твоего Авеля вопиет во мне». (Слышите? «Кровей», а не «крови»! Кровей всего неродившегося потомства Авелева.) Затем и был создан Адам единственным, чтоб научить тебя — погубивший единую душу губит весь мир, а спасший невинного спасает все человечество. Ибо если человек с одного своего перста снимет тысячу отпечатков, то все они будут одинаковы, а Бог с одного Адама снял облик всех людей, и так, что хоть они равны, ни один не похож на другого. Вот поэтому ты и должен считать: весь мир был сотворен единственно ради того, кто сейчас стоит перед нами и чья жизнь зависит от твоего слова». Вот такое напутствие. После этого и начинается опрос свидетелей, и подходят они по одному. А обстановка такая: глубокая ночь (петух кричал второй раз, значит, все происходило от второго до третьего часа), горят медные семисвечники, помещение огромное, каменное, пустое, половина его всегда во тьме. Семьдесят два судьи на полу на подушках, два полукружья, лицами друг к другу, чтоб каждый смотрел в глаза другого. В центре три секретаря — один записывает речи подсудимого, два другие — показания свидетелей. Один — обвинительные, другой — защитительные. Ну ясно, что лжесвидетели при такой обстановке сбиваются, путаются. «Многие лжесвидетельствовали на Него, но свидетельства эти не были достаточны», — говорится в Евангелии от Марка, — то есть ни один из свидетелей не подтвердил полностью слова другого. Но вот выступили порознь два свидетеля, показания которых как будто бы совпадали.
— Это Иуда и тот другой?
— Не знаю, может быть, и они. Ведь все, что касается этого ночного судилища, очень неясно. Кто мог знать, что там происходило? Суд тайный, посторонних не было, а обвиняемого уже тоже нет — казнили. Так вот, выступили два свидетеля, и оба показали, что Христос поносил храм. Более страшного преступления вообще нельзя было представить, но и эти показания были отведены. По Марку, Иисус будто бы сказал: «Я разрушу сей храм рукотворный и через три дня воздвигну другой, не руками построенный». У Матфея же это звучит иначе: «Я могу разрушить храм Божий и в три дня создать его». О! Видите, какое противоречие!
— Нет, не вижу, — сказал Корнилов, — по-моему, это одно и то же.