— Но как же так ты все-таки поверил? Дружков своих ты знал…
— А как же я мог не поверить? — засмеялся Корнилов. — Никак я не мог не поверить. Ведь он же следователь, а я арестант, преступник. Так как же следователь может врать арестанту? Это арестант врет следователю, а тот его ловит, уличает, к стенке прижимает. Вот как я думал. А если все станет кверх ногами, тогда что будет? Тогда и от государства-то ничего не останется! И как следователь может так бандитствовать у всех на глазах днем, при прокуроре, при машинистках, при товарищах? Они же заходят, уходят, все видят, все слышат. Нет, нет, никак это мне в голову прийти не могло. Я так и думал действительно: меня оклеветали, и я пропал. Вот единственный добрый человек — следователь. Надо его слушать. А что он на меня кричит, это же понятно: и он мне тоже не верит, слишком уж все против меня. — Он вздохнул. — Беда моя в том, Иван Семенович, что у меня отец был юристом и после него осталось два шкафа книг о праве, а я их, дурак, все перечитал. Но ничего! На этого прохвоста я не в обиде! Научил он меня на всю жизнь. Спасибо ему.
— Да, — сказал Потапов задумчиво. — Да! Научил! А вот это: «Если враг не сдается…» Это Максим Горький сказал?
— Горький!
— Острые слова! Когда Агафья, жена Петра, ходила к следователю, он их первым делом высказал. И в школе Дашутку тоже на комсомольском собрании этими словами уличали. Да, да. Горький! Ну, значит, знал, что говорит, а?
— Знал, конечно.
— Да! Да! Знал! — Потапов еще посидел, подумал и вдруг быстро встал.
— Постой, там ровно кто ходит. — И вышел на улицу.
— Это ты тут? — услышал Корнилов его голос. — Ты что тут? А вот я тебе дам курятник! Я дам тебе несушек, посмотрю! А ну, спать!
Он еще походил, запер ворота, потоптался в сенях, вернулся и неторопливо, солидно сел к столу. Вынул трубку, выбил о ладонь, набил и закурил.
— Так выходит, что ты и сам запутался, и следователя своего запутал, — сказал он строго и твердо, тоном человека, которому наконец-то открылась истина. — За это, конечно, тебя следовало наказать по всей строгости, ты свое и получил, но сейчас у нас не враг народа Ягода, а сталинский нарком Николай Иванович Ежов, он безвинного в обиду никогда не даст. Так что ты это брось!
— Да я уж бросил, — вздохнул Корнилов и встал. — Ну, я пошел, Иван Семенович. Мне завтра рано вставать. Спасибо за угощение.
Потапов неуверенно посмотрел на него.
— Постой-ка, — сказал он хмуро. — Ну-ка сядь, сядь. Вот Дашка к вам бегала, а у вас там кого-кого только не перебывало. Ты язык широко распустил, а у нее и вовсе ветер в голове. Недаром ее на комсомоле прорабатывали. Вот дядю Петю поминает, а что мы про него знали? Приехали и взяли, а за что про что — кто ж нам объяснит, правда?
— Правда, святая правда, Иван Семенович, — подтвердил Корнилов. — Нет, Даша ничего у нас никогда не говорила. Это и я скажу, и все подтвердят. Ну, пока.
И уже за воротами Потапов догнал его снова.
— Тебя директор твой будет спрашивать, — сказал он, подходя, — так ты вот что, ты до времени до поры эти наши тары-бары сегодняшние…
— Ясно, — ответил Корнилов, — понял.
— Да и вообще ты сейчас поосторожнее насчет языка…
— И это тоже понял, раз мы с тобой об этом чуть не час проговорили, то, значит, уже оба кандидаты — вон туда! Если только, конечно, — он усмехнулся, — один из нас, кто пошустрее, не догадается сбежать до шоссе и остановить попутку в город.
— Все шуткуешь? — невесело усмехнулся Потапов и вздохнул.
— Шуткую, Иван Семенович. Шуткую, дорогой. Незачем уже и бежать. Поздно!
Вернувшись, он снова попробовал читать, но только пробежал несколько строк и отбросил журнал. Повесть только раздражала, и все. Он лег на раскладушку, накинул одеяло и закрыл глаза. «Мне бы ваши заботы, — подумал он зло, — показали бы вам тут Карибское море и пиратов. Вот то, что выпить нечего, это жаль, конечно. А впрочем, почему нечего? Сколько сейчас? Двенадцать. У Волчихи самый разгар». Он прикрутил лампу и вышел. Ночь выдалась лунная и ясная. Все вокруг стрекотало и звенело. Каждая тварь в эту ночь работала на каких-то своих особых волнах. Почти около самого его лица как мягкая тряпка пронеслась летучая мышь. Он проходил мимо старого дуба, а там постоянно пищало целое гнездо этой замшевой нечисти. Большое окно под красной занавеской у Волчихи светилось. Он условно стукнул три раза и вошел. Хозяйка сидела за столом и шила. Он сказал ей «здравствуйте пожалуйста» и перекрестился на правый передний угол. В этой избе и в десятке подобных же это всегда действовало безотказно. На столе стояла бутылка, тщательно обернутая в газету.
— Это, случайно, не для меня? — спросил Корнилов.
Хозяйка подняла голову от шитья и улыбнулась. Была она в сарафане и с голыми плечами и выглядела совсем-совсем молодой (ей недавно стукнуло 29). Эдакая крепкая черноволосая украинка.
— И для вас всегда найдется, — сказала она дружелюбно и звонко перекусила нитку, — а это вон для Андрея Эрнестовича. — И кивнула головой на угол.
Корнилов обернулся. У стены на лавке, там, где около ведер, прикрытых фанерками, испокон веков стояли два позеленевших самовара, сидел старик. Высокий, худощавый, жилистый, с аккуратной бородкой клинышком. На носу у него были золотые очки, а на плечах одеяло.
— Ой, извините, отец Андрей, — учтиво всполошился Корнилов. — Я вас не заметил. Здравствуйте!
— Здравствуйте, — ответил отец Андрей и поднял на Корнилова голубые с льдинкой глаза.
Отец Андрей работал в музее инвентаризатором. Но до сих пор Корнилову говорить с ним не приходилось. Месяца за два до этого директор задумал учесть музейные коллекции. Дело это было нелегким: неразбериха в музее царила страшная. Экспонаты откладывались, как осадочные породы, слоями, эдакими историческими периодами.
Первый — самый спокойный, тихий слой.
Семиреченская губернская выставка 1907 года.
Фотографии земства, старые планы города Верного, XVIII век, договоры с ордами, написанные арабской вязью, с белыми, черными и красными печатями на шнурочках, муляжи плодов и овощей.
Второй слой.
Губернский музей 1913 года.
Сапоги местного завода, открытки Всемирного почтового союза, «ул. Торговая в городе Верном», образцы полезных ископаемых, набор пробирок с нефтью.
Третий слой.
Музей Оренбургского края.
Вот это уже сама революция: перемешанный, разнородный, взрывчатый слой — окна РОСТА «Долой Врангеля», штыки, ярчайшие плакаты с драконами, объявления, похожие на афиши, — красная, зеленая, синяя бумага, а внизу, вместо фамилии премьера, игривым кудрявым шрифтом — «Расстрел». Газетные подшивки. И тут же золоченая лупящаяся мебель с лебедиными поручнями, коллекция вееров, золотой фарфор, чучело медведя с блюдом для визитных карточек в лапах.
Четвертый слой.
В нем сам черт ногу сломит — где что, что к чему, что зачем, — никто не разберет. Стоит, например, на чердаке забитый досками ящик, и что в нем — одному аллаху ведомо: не то жуки, не то иконы. На хорах в одном углу окаменелости, в другом — старое железо, и опять-таки — что это за железо, что за окаменелости, откуда они, никто не знает. Но это слой мирный, относящийся к двадцатым и тридцатым годам. Он оседал незаметно — ящиками, посылками, актами передач. Вот — четыре слоя, и пойди разберись в них во всех. Тогда директор — человек решительный, острый и быстрый — задумал навести порядок по- военному — одним махом. Он запросил особые ассигнования, нанял десять работников-инвентаризаторов, прикрепил к ним Зыбина для консультации и фотографа для документации и заставил их писать