— Вы же знаете: они нас не слушают.
— Ничего я не знаю. Мое дело — инструкция. Вот она. Днем спать нельзя. Пишите прокурору. — И он повернулся к двери.
— Стойте! — подлетел к нему Зыбин. — Я буду писать прокурору, дайте мне бумагу.
— В следующий вторник получите, — сказал ровно начальник.
— Нет, сейчас! Сию минуту! — закричал Зыбин. — Я напишу прокурору. Я объявлю голодовку! Я смертельную, безводную объявляю! Слышите?
— Слышу, — с легкой досадой поморщился начальник и повернулся к дежурному. — На пять суток его в карцер, а потом дадите бумагу и карандаш.
Так Зыбин попал в карцер. И так он в первый раз за семь суток заснул на цементном полу.
И море снова пришло к нему.
…Я ведь страшно мудрый тогда был. Я тогда вот какой мудрый был: я думал, посидит он у меня под кроватью, сдохнет, и все. Сейчас мне самому непонятно, как я мог пойти на такое. Боль и страданье я понимал хорошо. Меня в детстве много лупили. Бельевой веревкой до синяков, пока не закапает кровь. Мать у меня была культурнейшая женщина — бестужевка, преподавательница гимназии. Она ходила на всякие там поэз-концерты, зачитывалась Северяниным, Бальмонтом. У нас в гостиной висел «Остров блаженных» Беклина, мне дарили зоологические атласы и Брема («он обязательно будет зоологом»). И била меня по-страшному. Отец не вмешивался и делал вид, что не замечал. А потом он умер, появился отчим, так тот вообще не велел меня кормить — ведь он был еще культурнее!
— Как же ты жил? — спросила она тихо. И они оба вздрогнули от этого неожиданного «ты».
— Да вот так и жил, представь себе, не так уж плохо. Имел товарищей, писал стихи, конечно, очень плохие стихи, сначала под Есенина, потом под Антокольского, я любил все гремучее, высокое, постоянно сгорал от любви к какой-нибудь однокурснице. Тогда я поступил на литфак, как-то очень легко сдал все экзамены и поступил. Надеялся, что буду стипендию получать. Нет, не дали. Я ж из состоятельной семьи: отчим — профессор, мать — доцент.
— Пил?
— Нет, тогда совсем не пил. Тогда я капли в рот не брал. Пить начал много позже. Уже когда кончал. Ведь тогда время очень смутное, страшное было. Есенинщина, богема, лига самоубийц — да-да, и такая была! Трое парней с нашего фака составили такую лигу. Вешались по жребию — двое успели, третий — нет. И знаешь, как вешались? Не вешались, а давились петлей, лежа на койке. А-а! — вдруг удивленно закричал он и остановился. — Вот оно что! Теперь я понял, откуда мне знакомо его лицо. Он же меня допрашивал по делу этих самоубийц. Но это еще до Кравцовой было! Да, да! Да как же он-то меня забыл? Или…
— Это ты про…?
— Ну про него, про него! Он же следователь, только почему же он не сказал мне сразу?
— Ты знаешь, — она взяла его за плечо. — Он вчера мне сделал предложение.
— Что?! — воскликнул он и тоже вцепился ей в плечо. — Он вам?… Он тебе… Ух, черт!
— Да, вчера, после того как тебя увели отсюда твои соседи.
— Здорово! И что же ты ответила?
— Просила подождать. Сказала, что должна подумать. Подумаю и отвечу. Вот подумала.
— И что же?
— Поблагодарю и извинюсь, скажу, что не смогу.
— Не сможете?
— Нет, не смогу. Я же тебя полюбила! Вот только сейчас поняла, что я тебя люблю! Но только, пожалуйста, не думай, что ты меня разжалобил! Нет, нет! И пожалуй, ты зря мне всю эту пакость начал. Теперь же я все время буду думать об этом! Но есть в тебе что-то такое… Яд какой-то, что ли? Ведь я не из влюбчивых — нет, нет, совсем не так! И на всякую лирику и исповеди не податливая. А вот ты меня влюбил с такой великолепной легкостью, что и сам не заметил. А вот сейчас не знаешь, что же делать со мной?
— Нет, не знаю, — засмеялся он.
— Да ты еще вдобавок и невозможно искренен! Это в тебе особенно ужасно. Хорошо. Завтра придумаем вместе что-нибудь. Пока не думай.
Несколько шагов они прошли молча.
— Слушай, — сказал он, вдруг останавливаясь. — Вот ты сказала, что любишь меня. Я тебя — тоже. Так что ж? Целоваться, обниматься? А мне совершенно не хочется. Не в том я совсем настроении!
Она засмеялась тихонько, обняла его, чмокнула в щеку и сказала:
— Да нет, все в порядке. Вот и море. Давай краба!
Краб неделю просидел под кроватью — он сидел все в одном и том же месте, около ножки кровати, и когда кто-нибудь наклонялся над ним — с грозным бессилием выставлял вперед зазубренную клешню. На третий день около усов показалась пена, но когда Зыбин к нему притронулся, он пребольно, до крови заклешнил ему палец. Тогда Зыбин ногой задвинул краба к самой стене — вот он там сначала и сидел, а потом лежал. На пятый день его глаза проросли белыми пятнами, но только Зыбин притронулся к нему, как он выбросил вперед все ту же страшную и беспомощную клешню (ох, если бы он умел шипеть!). На панцире тоже появилось что-то вроде плесени. На седьмой день Зыбин утром сказал Лине: «Больше я не могу — вечером я его выпущу». Она ответила: «И я с вами». Они договорились встретиться на набережной около маленькой забегаловки, где вчера они сидели втроем, оттуда его увели соседи, чтоб разрешить какой-то спор в корпусе. Когда она пришла вечером, он уже сидел и ждал ее. Краб был в его шляпе. Уже смеркалось — зажегся маяк, на судах горели зеленые и белые Огни. Они пошли. Он сказал:
— Вот уж не думал никогда, что во мне сидит такой скот! Обречь кого-то на медленное и мучительное умирание. Никогда бы не поверил, что способен на такое! Но вот рыб же вынимают из воды, и они засыпают. Тоже задыхаются, конечно, я и подумал, что и краб заснет. Вот скот! И из-за чего? Из-за глупой бабьей прихоти!
— А она очень красивая, эта прихоть? — спросила Лина подхватывая его за руку.
— Ничего, красивая. Но ты много лучше («Господи, — даже остановилась она, — неужели ты способен и это замечать?»). Будь спокойна! Очень способен! Но не в этом же дело! Пусть хоть раскрасавица, хоть Мэри Пикфорд, голландская королева! Что из этого? Беда, что я скот! И, наверно, права была мать, когда говорила: «Я тебя научу, садиста, гуманизму!» — и хватала веревку. Вот ведь как! — Он засмеялся и покачал головой.
— Вот уж никогда не думала, что тебя можно так назвать.
— Не думала! Нет, называли, лет десять назад только так и называли, а я все думал, что зазря. Ведь меня в зоологи готовили, а какой же зоолог не потрошит лягушек? Но это чепуха, детство, а вот сейчас… Я ведь страшно мудрый был, когда покупал краба. Я ведь вот какой мудрый был — я думал: посидит, заснет, как рыба. А боль я должен был понимать. Знаешь, что такое — веревкой по рукам и ногам?
…Он закатал до колен брюки и вошел в воду. Краб лежал в шляпе. Лина светила с берега.
— А ты сойти сюда не хочешь? — спросил он.
— Хочу! Сейчас. — Она быстро скинула через голову платье и оказалась в черном трико. — Слушай, — сказала она, наклоняясь над шляпой. — Еще бы день, и он был бы готов.
— Да, — сказал он. — Конечно! Но больше я уже не мог. У каждого скотства есть какой-то естественный предел. А я перешел и его. Стой. Опускаю!
Он наклонился и опрокинул шляпу. Волны под светом фонарика были прозрачные, тихие, почти зеленые, а по белому подводному песочку бегали их светлые извилистые тени, Краб упал на спину да так и остался. «Мертв», — сказала Лина.
— Да, — тяжело согласился он. — Поздно. Еще вчера…
— Смотри, смотри!
Сперва заработали ноги, не все, а одна и две, потом движение вдруг охватило их все. Краб перевернулся, медленно, с трудом поднялся. Встал, отдыхая и отходя. Он стоял большой, корявый, стоял и