Это была его навязчивая идея, он думал об этом каждый день то зло, то грустно, то равнодушно, но никогда не весело, потому что понимал, что это бред и он начинает уже бредить.
Иногда он встречал в эти часы таких же, как он, праздношатающихся, их было немного, любителей одиноких утренних прогулок, всего два или три человека. Но все они были какие-то особые люди, совсем не похожие на тех, кого он встречал днем. Впрочем, что ж? Он ведь и сам был не совсем дневной.
Но особенно его поразил один человек. Он на этот раз шел по пляжу и увидел: в море, далеко от берега, стоит человек. И даже не человек стоит, а просто торчит из воды голова. «Вот еще чудило», — усмехнулся Зыбин и остановился. Прошло пять минут, семь, десять, Зыбину уж надоело стоять, а голова все не двигалась. «Что он там делает, — подумал он уже сердито, — на море, что ли, смотрит?» Человек действительно смотрел на горизонт — на ясную, широкую и почти зеленую ленту рассвета. Вверху было тяжелое темное небо, внизу черная вода, а в глубине ленты как будто что-то происходило, назревало, рвалось вовне, стреляло искрами. И Зыбин тоже стал смотреть, но скоро это ему надоело, и он пошел дальше.
И встретил второго человека.
Человек этот сидел на камне и швырял в море гальку — небольшой круглолицый толстячок с лысинкой. Когда Зыбин подошел, он, не оборачиваясь, произнес:
— Когда бросаешь камни в воду, следи за кругами, иначе твое занятие будет бессмысленно — так сказал Козьма Прутков.
— Мудрые слова, — вздохнул Зыбин сзади.
— Еще бы! — Толстячок примерился и бросил плоский камешек. — Эх, сорвалось, а раньше я до шести блинов пек. — Он посмотрел на Зыбина. — Слушайте, а где же я вас видел? Вы не из «Дзержинского»?
— Нет.
— Черт, где ж я тогда вас видел? — он смотрел на Зыбина пристально и напряженно. — И не из «Худфонда»?
— Нет, не из «Худфонда». Я вообще не художник, — усмехнулся Зыбин.
— Хм! Жаль! Хотя, положим, в этот час мы все художники! Да! Но альбома-то у вас нет! Значит, вы точно не художник, так откуда же, а?… А — вспомнил! Так я на рынке вас видел! Вы еще какого-то там особого краба искали! Так? Ну, конечно! Ну что, нашли?
— Нет, — ответил Зыбин. — Такого, как надо, не нашел.
— А какого же вам надо? — усмехнулся толстячок.
— Натурального.
— То есть как это натурального? — весело удивился толстячок. — Да они и все не из папье- маше.
— Мне надо было настоящего, черного, прямо из моря, — объяснил Зыбин.
— Ах, вот какого! Да, такого вы там не найдете! Это надо вам у рыбаков искать. Хотя нет! Они теперь крабов тоже не ловят, у них артель, план. Не знаю, не знаю, где вы такого найдете. Слушайте, а я вот вспомнил, я вас второй раз здесь встречаю — ведь это вы вчера сидели на скамейке около лестницы? Так? Ну вот, ну вот, что, тоже не спится?
Зыбин улыбнулся. Ему этот толстячок почему-то сразу понравился, он был весь какой-то совершенно свой, мягкий, округлый, добродушный, в мешковатом костюме, в туфлях на босу ногу.
— Да нет, не то что не спится, — сказал он, — а просто грешно просыпать такую красоту.
— Правильно, — толстячок даже с места вскочил, — очень правильно вы сказали: грешно. Только сейчас ее и увидишь, а как мамаши придут да деток приведут, да еще наши пьяницы с бутылками пришествуют — то будет уж не море, а парк культуры и отдыха. Или, как сейчас говорят, парк отдыха от культуры! Это точно! Это совершенно точно! А я вот, знаете, приду еще затемно, сяду на этот вот камешек — я его специально со склона скатил — и сижу, сижу. И вот туда гляжу, на турецкий берег. Ведь там восход. Восходы тут, я вам скажу, замечательные, совсем не такие, как в книгах. Там ведь «игра красок», борьба тьмы и света, пожар и еще что-то, нет, тут ничего этого нет. Тут все совсем иное — покой. И вот сидишь, смотришь и до того засмотришься, что утеряешь всякое представление о часах. И вдруг в пионерском лагере горн заиграет. Это значит, ты часа три как пенек на одном месте проторчал. Вот вы сейчас снизу идете, не обратили внимания, стоит там человек в море? Или нет? А, стоит! А знаете, кто это? О, это знаменитая личность. Это один румынский коммунист. Его пять лет в одиночке продержали, и он за эти пять лет дальше вот этой скамейки ничего не видел — такая камера была. Тут стена, тут стена, тут стена, в углу параша, вверху окошечко — вот и все. И лампа в решетке. Слепнуть даже стал. Всего неделю тому назад его на самолете привезли, хотели положить в больницу — он ни в какую! Везите к морю! Вот и привезли, поместили в санаторий ЦК, а теперь директор не знает, что с ним делать, ему же режим предписан, по звонку ложиться, по звонку вставать, не перекупаться, не перегреться, не переутомиться, а ему все нипочем! Уходит ночью, приходит ночью — ну что ж, вязать его, что ли? Я его, знаете, понимаю. Ведь простор! Смотрите, какой простор! На сотни верст только море, море, море — вот оно, вот! — он откинул голову, раскинул руки и глубоко вобрал в себя воздух. — Простор!
Сзади заиграл горн.
— О! — сказал толстячок. — «Бери ложку, бери хле-е-еб и садися за обе-е-ед». Так моя племяшка поет. Значит, уже девять. Пора! Вам к маяку? Ну и отлично, по дороге, значит. Пошли. Значит, вы не художник, а если не секрет, кто?
— Историк я, — объяснил Зыбин. — По Риму.
— А-а, — сразу посерьезнел толстяк. — Ну, ну. А тут есть на что посмотреть. Вы, конечно, в музее уже были? Нет? Как же так? Обязательно зайдите. Там директор много что собрал — вазы, монеты, три статуи. А я ведь… — Он вдруг остановился и продекламировал: — «Квоускве тандем абутере, Катилина, пациенциа ностра?» Вот! На всю жизнь врезалось! Так тогда врезали. Я ведь в 1916 году Первую классическую минскую гимназию окончил! Клингер Макс Адольфович — такую фамилию вы никогда не слышали? Он у нас древние языки преподавал. Вот уж знал предмет. Еще бы, из образованнейшей семьи! Культурнейшие люди! Он у нас ученическим хором дирижировал. Помню, раз учили мы «Коль славен». Ну, ребята у нас в то время уже были со всячинкой. С идеей! Кто поет, кто только рот раскрывает. И я тоже рот раскрываю. Вот он наклонился и в самое мне ухо пропел: «Жи-и-ид! Что ж ты не пое-е-ешь?» Ну я и запел! — Толстяк расхохотался, засмеялся и Зыбин.
— Так, значит, вы в классической учились? — спросил Зыбин. — А я ведь думал, что…
— Что все евреи в коммерческие и в реальные шли, — подхватил толстячок. — Правильно, так и было. Но мой папа обязательно хотел, чтоб я стал адвокатом. Ну хотя бы помощником присяжного поверенного. Тогда евреев-то не больно в самое сословие пускали. Но мой предок однажды в Киеве Оскара Грузенберга слышал, с тех пор словно слегка тронулся. Портрет его у себя повесил, речи покупал и по- особенному переплел-то. Да вот обманул я отца, не вышло из меня адвоката! Не вышло! — И толстячок даже немного погрустнел.
— Да! — вздохнул Зыбин. — Да! — И только что хотел спросить толстячка, так кто же он будет, как тот сказал:
— А в музей вы обязательно зайдите. С директором познакомьтесь. Это такой человек — вот увидите, на каждого отличного специалиста как на Господа Бога смотрит. Он вам много что порасскажет. Вот, кстати, и насчет краба, может, что дельное посоветует. У него все десятиклассники на подхвате.
— Я зайду, зайду, — поспешно заверил Зыбин. Ему и в самом деле стало неудобно: десять дней как приехал и еще не был в музее.
— Зайдите, зайдите, — серьезно посоветовал толстячок. — Ну, а засим позвольте пожелать вам всего наилучшего — вот мы уж и дошли. Звать меня Роман Львович, я тут рядом с вами в доме отдыха имени Цурюпы. Очень было приятно познакомиться… Если, может, когда надумаете зайти в шахматы сгонять. — Он слегка поклонился и быстро ушел. А Зыбин вдруг остро подумал: «А откуда же он знает, где я нахожусь, ведь мы только что случайно познакомились?!»
Была и еще одна встреча — тоже очень ранняя, — но не на этом месте, а много дальше, там, где уж начинался дикий берег без пляжей и скамеек. Вот там однажды он и повстречал ее — ту самую, в черном трико и с гривкой. Только об этом он боялся вспоминать. И она ему, верно, не снилась.