— А-а-а! Сказал! Вот это уж другой разговор! — согласился Яша. — Это вы действительно в самую точку бьете. В смертный час воззвал разбойник: «Спаси!» — и спасен был. Вот так и мы. Если воззовем от сердца, то и получим. Но только надо все это без всяких хитростей. А то мы ведь мастера на это. Мол, заставили меня! Делал и мучился. Или: дети! Это я за них своей совестью поступился! На эти штучки мы куда как востры! Нет, там это не принимают. Там знают: это опять в тебе тот же черт коленками заработал. Нет, ты другое пойми: от людей тебе прощенья нету! На то они и люди, чтоб не прощать, а взыскивать. Ты никого не жалел, и тебя никто не пожалеет. А вот там другое. Там смысел нужен. Вот до него ты и должен дойти. Хоть в самый свой остатний час, а должен! Он не с земли, он с неба нам даден! Смысел!
— Ну и что тогда будет? — покачал головой сменщик. — Что, другую шкуру тебе выдадут, что ли? Вот, мол, Яша, тебе новая кожура — иди заслуживай, был ты Яша, стал ты Маша. Так иди. Маша, добывай Яше рая. Нет, я тут что-то никак в толк не возьму. Сколько время ты грешил и вдруг…
— Да нет, ты вот что в толк возьми: смысел! — крикнул Яша и так разволновался, что вскочил. — Тут дела твои и время ни при чем. Тут что минута, что миллиарды лет — все одно. В Ветхом завете этого не было — там время было. А для Христа — время нет! Ему твой смысел важен, чтобы хоть в последнюю секунду уразумел все. Он всю жизнь твою в эту секунду сожмет. За одну эту секунду он даст тебе ее снова пережить. Вот почему он Спаситель.
— Значит, хорошо получается, — сказал насмешливо старик. — Был у нас такой Мишка Краснов, поповский сынок. Ну сволочь! Ну пес! Отца его красные стрелили, а он рядом стоял с красным бантом, плакал в платочек и поучал его: «Сами виноваты, папаша. Я вас упрежал!» И, с белыми, и с красными, и с зелеными, и с какими-то желтыми — со всеми, пес, нюхался. Потом уехал в город. Учиться. Приехал комиссаром. Весь в черной коже, сапоги новенькие, до самых до… Ходит, блистает. Наган на боку. Царь и Бог. В соседней деревне пять жилых домов осталось. Кто сбег, кого застрелили, кто с голоду сам пропал. Девкам проходу не давал. Встретит какую гладкую и: «Приходи, Марья, я с тебя допрос сниму». Ну и снимал всю ночь. И доснимался. Вышло письмо о головокружениях. А потом приказ — забрать поповского сына Мишку! Приехали его забирать! А он, паразитина, стоит на коленках в пустой хате дьячковской и поклоны бьет. Во какой шишак себе набил! И базлает. «Господи! — базлает. — Прости мне все великие прегрешения! Господи, смилуйся! Батя мой, мученик безвинный, моли Господа за меня!» И башкой раз! раз! — об пол. Это в пустой хате! В той, где он всю семью перевел. Ах пес! Ах холера тридцатого года! Говоришь, разбойник на кресте покаялся? Так этот и до креста покается! Да еще как! Он на собраниях, как шило, навострился. Только слушай его!
— Так от чистого сердца нужно! Ты! — крикнул Яша.
— Ах от чистого? А он не от самого что ни наметь расчистого? Ну как же: гавкал-гавкал, ломал-ломал! Все ордена, дворцы заслуживал, а заслужил рогожку! Ну и схватился, конечно, за башку! «Ах я дурак! Ах я такой-то! Ах я сякой! Где же у меня глаза-то были? За что же я совесть свою, отца продал? За что боролся, на то и напоролся!» И это у него от чистого, от самого чистого пойдет!
«Да, тут уж не разберешься, — подумал Нейман. — Тут уж, очевидно, просто веровать надо. А я разве во что верю? И вот тоже конец мне пришел, а с чем я остался? Ведь даже «Господи, Господи» крикнуть и то некому!»
Уже почти совсем рассвело, когда Нейман встал, и отошел от костра. Яша — Божий человек — спал по-ребячьи, калачиком. Его желтое, узкое лицо, изрезанное хитрыми морщинами, лицо не то юрода, не то гения, не то просто хитрого и юркого прощелыги, было ясно и спокойно.
Сменщик вывел Неймана на высокий берег в степь и сказал:
— Вон видите фонарь? На него прямо и идите. Это контора, она на бугре. Там обязательно кто-нибудь есть. Либо сторож, либо уборщица.
— Спасибо, — слегка наклонил голову Нейман. — Я оттуда сразу позвоню в город, скажу, чтобы прислали к вам.
Когда он вышел в степь, небо на востоке было уж совсем светлое. Туда, в холодную, желтую ясность эту, летели черные птицы. Не стаей, а сеткой, точками, то падали, то поднимались. Такое большое рассветное небо над степью он видел впервые. И поэтому стоял и смотрел до тех пор, пока птицы не исчезли. Дул легкий косой ветерок. Земля лежала седая, растрескавшаяся, и из нее росла тонкая и длинная, похожая на конский волос трава. Он увидел большой белый куст и бросил на него зажженную спичку. Куст сразу же занялся весь прозрачным водородным пламенем, пока огонь не упал и судорожно не задохнулся на твердой, как глиняный горшок, почве.
Дом на бугре стоял тихий и темный, но он хитро обошел его, зашел со двора и увидел, что заднее окошко за белой занавеской светится. Он постучал, никто не ответил. Он постучал, еще раз — метнулась кремовая тень и встала, присматриваясь. Тогда он стукнул трижды — четко, резко, сильно. Занавеска чуть колебнулась, и женский голос спросил: «Кто там?»
— Отворите, — сказал он. — Следователь. — И, внутренне усмехнувшись, про себя добавил: «Пришел сдаваться».
Как он вошел, так и застыл у порога. Перед ним в тусклом желтом свете стояла, придерживая полы халата, Мариетта Ивановна.
— Господи! — сказала она облегченно, узнав его, и упала на табуретку. — А я-то… Откуда?
— А-а-а…? — начал он, да этим и кончил: больше у него не получилось ничего, но тут стояла вторая табуретка, и он тоже рухнул на нее.
— А вы? — спросил он безнадежно.
— Так я здесь второй месяц! — ответила она. — Господи, как же я испугалась: следователь! — Она засмеялась. — Надо же! Перевели меня сюда на время отпуска заменить заведующую, вот и ишачу. Так я же вам звонила, приглашала на именины. Ваша племянница подходила.
— Да, да, да.
Он провел ладонью по голове. Болела даже не голова, а вся кожа, шкура, волосы.
— А Глафира? — спросил он. — Ведь она…
— Так она моя сменная! Живет на станции. А вчера ее… слушайте! — Ее глаза вдруг округлились и побелели от ужаса. — Следователь?
«Да, хорошенькая история, черт бы меня побрал, — подумал он, — как нарочно! И ведь несет же меня куда-то бесу под хвост! Ладно! Сейчас я пьяный — и ничего не помню, не знаю и знать не хочу!»
Он поднялся, подошел к Мариетте и положил ей руку на шею.
— Нет, нет, — сказал он, — какой там следователь! Это я так — шутейно. Попугать вас, дурак, хотел. Какой из меня, к дьяволу, следователь?
— Ой, да вы весь пылаете! — воскликнула она. — Ну конечно, в одном плащике ночью в степи — здесь знаете утром какие холода! Вот что: ложитесь-ка. Я сейчас вам постель разобью. Да вы же мокрый, потный!
— А вы? — спросил он ее и перехватил ее за плечи.
— Я приду, приду! Мне сейчас товар принимать. Приму и приду. Его нам с ночным поездом привозят. Вон! Уже гудят. Это мне сигнал подают. Ложитесь, ложитесь. Я враз освобожусь. Боже мой, да вас хоть выжми! Наверно, с этими геологами пили? Ну да, у нас тут целая партия их работает. Ой, Яков Абрамович, ведь они же все молодежь, а вы…
— Вот я с ними и пил! Около утопленницы сидели и пили.
— Ну, ну, — сказала она. — Идемте. Ложитесь, помогу вам раздеться. Утопленница! Что вы такие страсти к ночи? Ой, да не трогайте вашу пушку, что вы за нее хватаетесь? Положите ее под матрац. Цела будет.
Предпоследняя мысль, когда она его раздевала, что-то ласково приговаривая, была: «Да как же я сюда все-таки добрался? Ведь с ног падаю», и самая последняя: «А вот и не выдаст! Вот так, начальничек, и не выдаст. Да!»
Проснулся он на миг под вечер и увидел, что в комнате никого нет. На столе лежат счеты, на стуле висит белый фартук — повернулся на бок и снова заснул.
Второй раз он проснулся оттого, что его кто-то тихонько тормошил за плечо. Он сразу же сел. На белой скатерти горела тихая зеленая лампа, стояла посуда, шумел самовар. Над ним наклонялась Мариетта.