Смотря мне в глаза, адвокат ответил:
— А наши условия будут достаточно жёстки, господин Мезонье. Мы будем просить прекратить вашу разрушительную деятельность, то есть, — поправился он, — разрушительную, конечно, только в той части, которая непосредственно направлена на разжигание междоусобной войны. Вы правы, но вы чрезмерно далеко зашли. Перед вами два потерпевших. Один из них пришёл со мной и имеет честь с вами разговаривать. Другой, представителем которого являюсь я, мог прийти вчера, но сегодня он уже не придёт.
Он говорил благожелательно, тихо, но всё время смотря мне в глаза. От его тяжёлого взгляда и ласковости мне стало так неприятно, что я грубо спросил:
— Но неужели Гарднер стал за эти дни таким трусом?
— Трусом? — спросил адвокат с хорошо разыгранным удивлением. — Нет, конечно. Но он вообще перестал быть человеком. Он убит вчера ночью за городом.
Надо сознаться, удар был подготовлен и нанесён мастерски. Я чуть не вскрикнул от неожиданности. Мне мгновенно представилось всё то, что неминуемо должно свалиться на меня, на шефа, на всю газету вообще. Говорить дальше было уже бессмысленно. Я скомкал конец разговора и почти выбежал из кабинета. Через час репортёр криминального отдела принёс первые подробности. Труп Гарднера был обнаружен в небольшом лесу, вернее загородном парке, в одной из старых, заброшенных аллей. Он лежал на поляне лицом вниз, а всё лицо, от уха до уха, пересекал рубец, очень тонкий, запёкшийся по краям чёрной, как потемневшая смола, кровью. Одежда убитого, особенно пиджак, была смята, разорвана, затоптана, и вообще впечатление было такое, как будто Гарднер попал под машину и его минут пять тащило по дороге. Однако ясными оказались только два обстоятельства. Первое: смерть последовала от массивного размозжения мягкого мозгового вещества каким-то тупым орудием, возможно, обухом топора, и наступила около десяти часов тому назад. И второе: труп был перенесён с другого места, тащил его один человек, сначала на руках, а потом волоком по земле. Причин убийства вечерние газеты не приводили, хотя и называли преступление таинственным, знаменательным и даже многозначительным.
Наутро мне позвонил шеф и сердито спросил:
— Ганс, я вас ни о чём не спрашиваю, но надеюсь, вы не такой болван, чтоб сунуться за информацией в полицию самому?
Я сказал, что как раз и собираюсь идти сейчас туда.
— Ну, тогда я вас очень попрошу, — сказал шеф тревожно, — ни в коем случае никуда не соваться. Достаточно и того, что уже есть.
— А что же такое есть? — спросил я.
Он сердито хмыкнул.
— А это как раз то, что нам ещё придётся сегодня уяснить полностью на собственной шкуре. Во всяком случае развёрнутых объяснений теперь не избежать. Подстрекательство к убийству через печать — знаете, что это такое по нынешним временам?
— Да, но кто же подстрекал-то? — спросил я.
— Да мы же, мы же с вами! — заорал он в трубку. — Вы да я, старый дуралей. И отвечать нам придётся обоим, и, к сожалению, кажется, даже поровну.
И он бросил трубку.
А вот что я узнал в полицей-президиуме.
Убийство, несомненно, носило явно выраженный политический характер. Все деньги и ценности — часы и браслет — оказались целыми. В день убийства, ещё до обнаружения трупа, президенту полицей- президиума прислали вырезку из газеты с моей статьёй. На полях её крупными красными буквами было выведено: «Преступление и наказание». Как обнаружил осмотр штемпелей, опущено это письмо было в районе нахождения Комитета коммунистичекой партии. Далее шла (я цитирую полицейское коммюнике для печати), так сказать, принципиальная часть. Учитывая всё это, само собой напрашивался вопрос: как же расценивать действия автора статьи? Ясно: даже не поднимая вопрос о достоверности фактов, изложенных в статье, то есть о клевете, приходится прийти к выводу, что весь ход рассуждений господина Мезонье носит нетерпимый характер и она вполне способна вызвать эксцессы вроде происшедшего. Ясно и то, что автор если и не прямо подстрекал, то обязан был предвидеть реальные последствия своей статьи, тем более что он и сам является достаточно опытным юристом. Таким образом, публикация статьи может быть квалифицирована как вполне обдуманное преступное действие, направленное против жизни и здоровья лиц, неугодных автору, а это полностью соответствует такой-то и такой-то статьям кодекса.
Это заявление было сделано сначала устно в кабинете президента нескольким журналистам, а потом распространено в виде официального документа, который кончался так: «Таким образом, налицо преступление, начатое три дня тому назад в редакции газеты и затем полностью законченное в окрестностях города. Разумеется, предполагать согласованные действия двух лиц — журналиста и физического убийцы — невозможно. Не равна и доля их ответственности. Однако основание для привлечения господина Мезонье к уголовной ответственности безусловно имеется. Тем не менее ничего более ясного сказать пока нельзя, так как этот вопрос касается компетенции прокуратуры, а не полиции. Дело изучается органами государственного обвинения, и соображения тут могут быть самые различные».
Что это значило, я узнал полностью через два дня, когда мне позвонил по телефону Юрий Крыжевич.
Он сказал, что зайдёт ко мне сейчас же, пусть только у меня никого не будет, и по его тону я понял, что истории с убийством он придаёт чрезвычайное значение. Так оно и было на самом деле.
— Ну, — сказал он, проходя в комнату и на ходу расстёгивая пуговицы на плаще, — на этот раз, кажется, вы дописались уж по-настоящему. Что говорит ваш шеф?
Я усмехнулся. Шеф мой мне ровно ничего не говорил, только вздыхал да качал головой, даже звонить и то перестал.
— Наверное, всё звонит и справляется о здоровье? — спросил Крыжевич. Как, и не звонит даже? Ну а вы-то ему пробовали звонить? Тоже нет? А почему?.. Ну и правильно! Сейчас самое правильное — вам обоим молчать и ждать, чем всё это кончится.
— А вы думаете, чем? — спросил я.
Он ничего не ответил, только пожал плечами.
Пережил я за эти два дня очень много.
Гроза надвигалась на меня со страшной постепенностью. Как будто даже ничто не изменилось вокруг меня. Я по-прежнему ходил в редакцию, аккуратно отвечал на письма читателей, принимал посетителей, подписывал к набору материал своего отдела. По-прежнему ко мне то с воплями, то с руганью, то с обольстительными улыбочками входили (или врывались) обычные мои посетители — бандиты, якобы невинно оклеветанные прессой, мужья, оскорблённые в лучших своих чувствах, девушки с разбитыми сердцами, чрезмерно удачливые адвокаты по криминальным делам. Никто никогда не говорил со мной о моей статье, хотя, конечно, знали про неё всё. Но ведь и то надо понять: у человека, пришедшего в судебный отдел, у самого земля горит под ногами, так ему ли до чужих бед и смертей?! Почти прекратились и звонки. Зато по редакционным кабинетам поползли какие-то смутные слухи. Я долго не мог уловить их суть, но однажды ко мне в кабинет зашёл редактор международного отдела — человек ещё молодой, но уже видавший виды. За десять лет он успел с корреспондентским билетом пройти три войны — две малых и одну глобальную и поэтому имел обширный круг знакомств среди военных. Зашёл он уже после конца работы, прикрыл дверь и, подходя к самому столу (я правил гранки), сказал:
— Вы знаете, с убийством этого Гарднера происходит действительно какая-то чертовщина.
— Да? — спросил я.
— Да, да! Оказывается, негодяя-то намечали на крупный военный пост в комитете по координации чего-то, и были уже сделаны все нужные запросы, получены ответы — и вот тут как раз и ударила по нему ваша статья. Понимаете, как сразу всё обострилось и как все забегали?
Он говорил, явно чего-то недосказывая и на что-то намекая, только я не улавливал, на что именно.
— Вот как? — сказал я, смотря на него.
Он улыбнулся мне, но глаза отвёл.