на свету глазами, освобожденными от повязки, как правило, отвечал: По-моему, сегодня немножко лучше, спасибо, мисс Перл.
Не нравилось Перл только то, что Дэвид окончательно выбрал себе в покровители Кальвина. Они стали неразлучны. По причинам, в которые она не вдавалась, ее огорчил такой оборот событий, хотя она признавала, что в чем-то это хорошо: мальчик теперь находится там, где есть другие дети, с которыми он может играть. Что, Дэвид, — сказала она как-то утром, — я вижу, ты нашел себе друзей? Да, мэм, — отозвался Дэвид. Не «да, мэм», — нахмурилась Перл, — не «да, мэм», Дэвид! Просто «да». Ну-ка, повтори. И когда он, слегка опешив, повторил, она сказала: Отныне отвечать на вопросы ты должен только так. Не «да, мэм» и не «нет, мэм», а «да» и «нет» — два простых и ясных слова, ты понял меня? Да, мэм, — ответил Дэвид, и все засмеялись, в том числе и Перл. Ей стало неловко, что она вдруг так распалилась.
Стивен с таким терпением и так неторопливо вел приготовления, что Перл уж думала, они не пустятся в путь никогда. А он все ремонтировал дуги, поддерживающие тент, что-то там крепил, приколачивал — старался, чтобы брезент фургона был натянут туго-натуго, давая побольше места внутри для пассажиров и груза, да и вообще: транспортное средство должно быть красивым! Да и Кальвин его поддерживал, надеясь, что по дороге они смогут снова заняться фотографией и кое-что этим подзаработать.
Да как же он будет фотографировать, ведь он ничего не видит! — сказала Стивену Перл, глядя, как он трудится.
Он нас научит, если уж на то пошло. Все, что нужно, у нас имеется. Все его кюветы, баночки и реактивы. Камеру немножко поцарапали, всего и делов.
Кальвин говорит, что это наш полковник-доктор сунул ее назад в фургон, когда он, раненный, свалился у крыльца. Внутри-то доктор добрый был, правда же? Хотя ничего такого не говорил никогда. Делай это, держи то. А уж мы-то как его слушались! А теперь вдруг взял и исчез, и никому ни слова. Поминай как звали.
Получил новое назначение, — сказал Стивен.
Конечно, назначение, но нам-то что с того? Его больше нет с нами, вот и все. Я чувствовала себя как-то уютнее под его защитой, а ты?
Ты теперь под моей защитой, — сказал Стивен, и на том разговор исчерпался. Она знала, с каким почтением он относился к доктору, хотя и не считал нужным об этом говорить.
Какое-то время Перл молчала. Слушала пение птиц в полях. Смотрела, как по бороздам пашни скачут дрозды с красными перьями на крыльях, взлетают, садятся на кусты.
А как тебе Дэвид? — вновь заговорила она. — На меня больше даже не смотрит. Кроме Кальвина, ему и не нужен никто. Всюду его за ручку водит, на шаг не отойдет. Неужели ребенку мать не нужна?
Стивен спрыгнул с телеги. Кальвин — негр.
Я тоже негритянка!
Стивен покачал головой. Нет, Перл, с твоей кожей, белой как лилия, да еще и в глазах ребенка… нет!
Она провела ладонью по лицу, смахнула слезы. Ничто не остается прежним, — сказал Стивен. — Ни Дэвид, ни Сарториус, ни армия на марше, ни лесные тропы, ни живые, ни даже мертвые. Сейчас это и есть всегда, — сказал Стивен, с печальной улыбкой повторив слова бедняги Альбиона Симмса.
Потом через несколько дней пришло время ехать. Стивен верхом вернулся из Рэлея. Конец войны был подтвержден официально, генералы Грант и Шерман обозревали войска. Даже с такого расстояния Перл различала вдалеке звуки оркестра и пение.
Этим своим установлением мира они какое-то время будут крепко заняты, — сказал Стивен. С этими словами он снял с себя мундир и фуражку и надел гражданский сюртук, найденный среди старого реквизита у мистера Иосии Калпа.
Они свернули с дороги, и Стивен направил мула к лагерю черных беженцев, где они посадили в фургон Кальвина с мальчиком и со всеми попрощались. У нас форы как минимум день, — сказал Стивен девушке. — Поедем все время на восток, через Голдсборо и до побережья. Армия-то по прямой пойдет — на Ричмонд и в Вашингтон. Мы не будем путаться под ногами у них, они — у нас.
Шерман, стоя одесную Гранта на помосте под флагом США, кожей чувствовал исходящую от этого человека силу. Грант был меньше Шермана ростом, но помощнее в чреслах, что ли. Казалось, среди колонн марширующего Семнадцатого корпуса он прозревает что-то свое, никому не ведомое, и это заставляло вглядываться — что он там, черт такой, углядел? Это ж мои ребята, молодцы-шермановцы!
Своими мыслями Грант никогда до конца не делился, всегда чувствовалось, что у него в загашнике есть кое-что еще. Этим он создавал впечатление такого глубокомыслия, что уж куда нам, простым смертным! Уважение Шермана к Гранту доходило до обожания, но что самое важное — по-человечески тот не был хитрованом. Более того: во всей этой войне у него не было своего интереса, ничего личного, и это совершенно потрясало.
Причем солдаты, похоже, знали, какой он чудный человек, чувствовали крепость его ума и, маршируя с серьезными лицами мимо, забывали и об изношенной своей одежде, и о скрипящей на зубах пыли. В этот момент ими владело одно чувство — священный трепет!
И формулировки договора о капитуляции, после того как их выправил приехавший для этого Грант, сделались на удивление простыми. Все насильственные действия со стороны солдат армии Джонстона прекратить. Все оружие сдать в управление материально-технического снабжения армии США. Составить списки офицеров и солдат, и каждый должен собственноручно подписаться под обязательством не обращать оружия против правительства Соединенных Штатов. Оружие, носимое на портупее или поясном ремне, а также собственная лошадь и личное имущество у офицеров остается. Сдавшим письменные обязательства офицерам и солдатам разрешается возвращаться по месту жительства. Джонстон и Грант по очереди расписались и сим подвели четырехлетней войне окончательный итог.
А тем, что я не сподобился опереть свои, быть может, чересчур мудреные соображения в переговорах на столь простые и ясные вещи, я подставился, дал политическому шакалу Стэнтону себя уесть — он стал публично намекать, что мое великодушие по отношению к мятежникам говорит о том, что я, наверное, хотел с помощью своей армии ни больше ни меньше как свергнуть правительство Соединенных Штатов! Вот какой благодарности я дождался за то, что верой и правдой всю жизнь служил Республике! Ладно, теперь все четыре года войны спрессуются в один парад, который пройдет в Вашингтоне. Зачем был нужен мой марш? А чтобы политики насладились зрелищем парада!
Но перед тем как туда отправиться, я должен еще раз отыскать хорошую, тенистую сосновую рощу. Особый боевой приказ Шермана самому себе: Иди в лес, поставь палатку, разведи костер, свари себе обед и выспись хорошенько на голой земле под звездами. А проснуться я тебе приказываю на рассвете, еще до побудки, вместе с безмозглыми птахами. Потом можешь ехать себе в Вашингтон и принимать парад.
Хотя поход окончен, и окончен с победой, я думаю о нем теперь — о Господи! — с такой тоской! Нет, я тоскую не по крови и смертям, а по тому, каким смыслом наделена была земля, по которой мы шли, как в те дни каждое поле и болото, каждая речка и дорога несли в себе нравственный посыл, тогда как теперь, когда память о нашем рейде улетучивается, то же самое происходит и со смыслом, армия распадается на множество разнородных мелких устремлений частной жизни, все в которой делается пустым и тоже мелким, да и шатким каким-то; за что ни возьмись — вроде взял, победил, одолел, ан нет, ускользает, зыблется, и