не хочу в этом участвовать, если вы позволите.
— Но ты должен.
— Я выполнил свой долг гражданина. Я старый урка, и все на улице знают, что старый Накс крепко завязал с прошлым. Я теперь живу своим умом, а ум подсказывает мне, что не стоит интересоваться такими темными делишками, как это.
— Держи. — Донн достал из кармана монету в полдоллара и положил ее на стол. — Ничего с тобой не случится, ты на службе в муниципальной полиции города Нью-Йорка.
Когда сержант вывел Накса из кабинета, Донн встал из-за стола, при этом было такое впечатление, словно развернулась длинная сложенная лента. Он встал около окна и вновь напомнил мне цаплю на болоте. Сложив руки за спиной, он с таким интересом смотрел в окно, будто за ним расстилался сказочный пейзаж.
— Такими темными делишками, как это, — произнес он, передразнивая Накса. Он проговорил эти слова, будто пробовал их на вкус и пытался понять, что они означают. Потом погрузился в раздумья.
Сам же я думал о том, что то, о чем мы слышали, является непосредственным продолжением первородного греха, и, хотя об этом неприятно размышлять, все же вся эта история вполне вписывалась в общую картину. Мне захотелось вернуться к обсуждению нашего дела. Но в это время Донн задал мне вопрос, который осветил самые дальние закоулки моего сознания и перевернул мои мысли с ног на голову.
— Как вы думаете, кто мог бы покупать детей, когда их и так полно на улице? Их можно хватать дюжинами бесплатно.
Вы можете подумать, что все, что я сейчас говорю, не более чем сочинительство, пусть и невольное, старого человека. Но дело в том, что инструменты человеческого познания до сих пор не изучены, и я могу без колебаний утверждать, что, когда Донн произнес свой вопрос, в моем мозгу всплыло имя доктора Сарториуса… Это была мгновенная вспышка, но у меня появилось ощущение, что в нашем городе где-то пребывает именно он — таинственный доктор Сарториус. Хотя, может быть, такая ассоциация возникла только потому, что я до сих пор находился под впечатлением рассказа Сары Пембертон.
Глава двенадцатая
Итак, я привлек к своему расследованию сторонника, который одновременно оказался и моим противником.
Как только я оказал доверие Эдмунду Донну, посвятив его в дело моего независимого журналиста, оно моментально переместилось в совершенно другую плоскость и стало предметом интереса представителя специфического класса нашего общества. Подумайте, какая милая общность у нас образовалась — журналист, полицейский, пастор… члены семьи… и даже уголовник, возлюбивший на склоне лет всех детей мира. Все мы — против всех остальных. Но в тот момент до меня еще не дошел этот отрадный факт. Более того, я был уверен в противоположном. Я полагал, что оказанное мною доверие Донну уменьшает мои шансы понять существо и истинную подоплеку исчезновения Мартина. Мне казалось, что вмешательство полицейского загонит мои мысли в узкие рамки мышления профессионального законника. Донн решил, что нам надо, не откладывая, поговорить с другом Мартина, Гарри Уилрайтом. Конечно, это был логически обоснованный следующий шаг. Но все мое существо противилось такому шагу. Мне казалось, что я сдаю свои позиции капитану. Да, Донн был проницателен, но проницателен настолько, насколько может быть таковым полицейский, не правда ли? Кроме того, не кажется ли вам, что у полицейского несколько упрощены способы мышления? Я попал в такое положение, как если бы моим партнером стал Чарлз Гримшоу. Тот бы накинул на мою шею теологическую удавку. Как же я был порочен! Человек изо всех сил помогает мне, а я в благодарность мысленно поливаю его грязью.
Встречу с Уилрайтом можно было особо не назначать. Его дом был открыт для посетителей круглые сутки… Мне кажется, что он сделал это для приманки покупателей. Уилрайт занимал верхний этаж дома на Четырнадцатой улице. Жилище его представляло собой одну большую комнату с огромными окнами, выходящими на север. Стекла покрывали толстые подтеки закопченной грязи. От этого свет, проникавший в комнату, рассеивался и ложился без разбора на все предметы, находившиеся в помещении. У стены стояла неряшливо убранная кровать, рядом с ней — шкаф, дальше — раковина и ледник, прикрытые занавеской. Дальше на стене висела какая-то не то литография, не то гравюра. Комнату заполняла старая мебель, причем трудно было сказать, служит ли она по своему прямому назначению, либо исполняет роль обыкновенных подпорок. Все содержимое помещения располагалось на выщербленном дощатом полу, которого, видимо, никогда не касался веник.
Когда мы приехали, Уилрайт работал с живой натурой — худощавым молодым человеком, сидевшим на ящике. Торс мужчины был оголен, одет он был в синие брюки и форменные ботинки армии северян. Подтяжки облегали голые плечи, на голове красовалось армейское кепи. Одна рука бедолаги была отнята выше локтя. Кожа на культе была зашита так, что обрубок стал похож на сосиску. Бросив на меня взгляд, ветеран улыбнулся щербатым ртом, продемонстрировав гнилые зубы. Видимо, инвалид испытал удовольствие при виде шока, в который меня поверг его вид.
Но как только я представил Гарри Донну, улыбка немедленно испарилась с лица однорукого, уступив место неприкрытому ужасу. Модель немедленно вскочила на ноги и стала лихорадочно натягивать на себя рубашку.
— Куда ты? Держи позу, сиди, как сидел! — закричал художник, бросаясь к ветерану. Но какое там! Бедняга только замахал руками, несколько раз выругался и бросился вниз по лестнице — только каблуки застучали.
Гарри злобно посмотрел на нас налитыми кровью выпученными синими глазами.
— Мы пришли сюда по поводу Пембертона, — сказал я.
— Понятно. — Гарри отшвырнул в сторону кисть, и она пролетела через всю комнату. — Вы точно такие же, как он. Стоило появиться, как вся работа — псу под хвост.
Уилрайт отошел за занавеску, и стало слышно, как он звенит какими-то склянками.
В комнате царил настоящий свинарник, но по стенам были развешаны выполненные маслом картины и наброски, свидетельствующие об остром и наблюдательном глазе художника — на картинах было изображено окружавшее Уилрайта общество. Кроме воспроизведенных во всем их безобразии увечных ветеранов, имелись портреты, выполненные в более академической манере, и сцены из жизни нью- йоркского высшего света — эти картины предназначались для продажи. В характере Уилрайта можно было угадать тот же конфликт, который раздирал душу Мартина — конфликт между критичным восприятием действительности и необходимостью зарабатывать хлеб насущный. На стенах я заметил наброски, которых прежде никогда не видел: хижина скваттера в Вест-Сайде… люди, выгребающие помои из мусорной шаланды в доке на Бич-стрит… группка беспризорников, греющих руки у колосниковой решетки… беснующаяся толпа на фондовой бирже… Бродвей с его бесчисленными повозками и экипажами, движущимися нескончаемой чередой под переплетением телеграфных проводов, с неба ярко светит солнце, отражаясь в витринах магазинов… Уилрайт прекрасно чувствовал дыхание своего времени — его квадраты и острые углы, писанные маслом и рисованные карандашом, отчеканенные в металле и гравированные на дереве, казались извлеченными из мира и брошенными обратно в мир, обработанные умелой рукой, и я узнал в этих фигурах цивилизацию, в которой мне пришлось жить.
Но больше всего меня поразило одно полотно без рамы, наполовину прикрытое другим холстом, прислоненным к стене. На полотне — изображение молодой женщины. Гарри писал ее, посадив в сломанное кресло, стоявшее сейчас посреди комнаты. На женщине надето простое темно-серое платье, на лице нет никаких признаков жеманства — оно выражает суть ее характера честно и неприкрыто. Но на самом деле Уилрайту удалось нечто большее — он так удачно отбросил свет на ее лицо и так сумел оттенить глаза, что стал виден присущий женщине дух несгибаемой верности… и, что мне кажется еще более сложным, Гарри верно ухватил целомудренную эротику этой женщины — то, что больше всего поразило меня и при личной встрече с ней. Кроме того, художнику удалось передать темную тень на казалось бы безмятежном лице — признак принадлежности к учительскому сословию. Вся картина была