— Что я недоверчива? — спросила мисс Уэд.
— Нет, не то. Не так выражено. Жаль, что вы думаете, что прощать не легко.
— Мой личный опыт, — возразила она спокойно, — во многих отношениях уменьшил мою доверчивость. Это весьма естественно, я полагаю.
— Конечно, конечно. Но разве естественно хранить злобу? — весело сказал мистер Мигльс.
— Если бы мне пришлось томиться и чахнуть в каком-нибудь месте, я всегда ненавидела бы это место и желала бы сжечь его или разрушить до основания. Вот всё, что я могу сказать.
— Сильно сказано, сэр, — заметил мистер Мигльс, обращаясь к французу. Это тоже была одна из его привычек: обращаться к представителям всевозможных наций на английском диалекте, с полной уверенностью, что так или иначе они должны понять его. — Довольно жестокие чувства обнаруживает наша прекрасная соседка, не правда ли?
Французский джентльмен любезно спросил:
— Plait-il? [8]
На это мистер Мигльс с полным удовлетворением возразил:
— Вы совершенно правы. Я думаю то же самое.
Завтрак приближался к концу, и мистер Мигльс обратился к обществу с речью. Речь была довольно коротенькая, но прочувствованная. Суть ее заключалась в том, что вот случай свел их вместе и между ними царствовало доброе согласие; и теперь, когда они расстаются, быть может навсегда, им остается только распроститься и пожелать друг другу счастливого пути, выпив по бокалу шампанского. Так и сделали; а затем, пожав друг другу руки, расстались навсегда.
Одинокая молодая леди не прибавила ни слова к тому, что сказала раньше. Она встала вместе с остальными, молча ушла в дальний угол комнаты и уселась на диван подле окна, глядя на воду, отражавшуюся серебристыми блестками на переплете оконной рамы. Она сидела спиной к остальным, словно надменно искала уединения. И всё-таки трудно было сказать с уверенностью: она ли избегает общества, или общество избегает ее.
Тень, падавшая на ее лицо, подобно вуали, гармонировала с характером ее красоты. Глядя на это спокойное и суровое лицо, черты которого рельефно выступали под темными дугами бровей, в рамке черных волос, вы невольно спрашивали себя, может ли оно принять какое-нибудь другое выражение. Невозможно было представить себе, что оно может смягчиться. Всякому казалось, что если только оно изменится, то станет еще мрачнее и презрительнее. Оно не смягчалось никакими любезными улыбками. Нельзя было назвать его открытым, но в нем не было никаких признаков притворства. „Я полагаюсь на себя и уверена в себе; до вашего мнения мне нет дела; я ничуть не интересуюсь вами, знать вас не хочу, гляжу на вас и слушаю вас совершенно равнодушно“ — вот что было на нем написано. Это сказывалось в ее гордом взгляде, в ее раздувающихся ноздрях, в ее красивом, но крепко стиснутом, почти жестоком рте. Если бы даже закрыть ее лицо, то самый поворот головы свидетельствовал бы о неукротимой натуре.
Милочка подошла к ней (семейство мистера Мигльса и мистер Кленнэм, которые одни оставались в комнате, заинтересовались ею) и остановилась подле нее; леди оглянулась, и Милочка робко сказала:
— Вы ожидаете кого-нибудь, кто должен вас встретить, мисс Уэд?
— Я? Нет.
— Папа посылает на почту. Посыльный может спросить, нет ли письма для вас.
— Благодарю. Я не жду писем.
— Мы боимся, — сказала Милочка робко и ласково, садясь подле нее, — что вы будете чувствовать себя одинокой, когда мы все разъедемся.
— В самом деле!
— Я не хочу сказать, — продолжала Милочка тоном оправдания, смущенная взглядом незнакомки, — что мы считаем себя подходящим обществом для вас или думаем, что вы нуждаетесь в нашем обществе.
— Я, кажется, не давала понять, что я нуждаюсь в обществе.
— Нет, конечно. Но всё-таки, — сказала Милочка, робко дотрагиваясь до ее руки, лежавшей на диване, — не может ли папа быть чем-нибудь вам полезен? Он был бы очень рад.
— Очень рад, — сказал мистер Мигльс, подходя к ним с женой и Кленнэмом. — Право, мне было бы очень приятно чем-нибудь услужить вам.
— Благодарю вас, — отвечала она, — но мне ничего не нужно. Я предпочитаю идти своим путем, как мне вздумается.
— Да? — сказал мистер Мигльс, глядя на нее с некоторым смущением. — Однако у вас сильный характер.
— Я не привыкла к обществу молодых девушек и вряд ли сумею оценить его. Счастливый путь. Прощайте!
Повидимому, она не собиралась протянуть руку, но мистер Мигльс протянул свою, так что нельзя было отказаться от рукопожатия. Она положила свою руку в его совершенно безучастно, точно на диван.
— Прощайте! — сказал мистер Мигльс. — Это последнее прощание здесь, потому что мать и я уже простились с мистером Кленнэмом, и ему остается только проститься с Милочкой. Прощайте… Быть может, мы никогда не встретимся больше.
— На нашем жизненном пути, — отвечала она странным тоном, — мы встретимся со всеми, кому суждено встретиться с нами, и сделаем для них, как и они сделают для нас, всё, что должно быть сделано.
Выражение, с которым были сказаны эти слова, заставило Милочку вздрогнуть. Казалось, под тем, что должно быть сделано, подразумевается непременно дурное. Девушка невольно прошептала: „О папа!“ — и прижалась поближе к отцу. Это не ускользнуло от внимания говорившей.
— Ваша милая дочь, — сказала она, — содрогается при мысли об этом. Но, — продолжала она, пристально глядя на Милочку, — вы можете быть уверены, что уже вышли в путь те женщины и мужчины, которые должны столкнуться с вами и столкнутся. Да, без сомнения, столкнутся. Они могут находиться за сотни, тысячи миль от вас; могут находиться рядом с вами, могут явиться из грязнейших подонков этого города.
Она вышла из комнаты с ледяным поклоном и с каким-то усталым взглядом, старившим ее прекрасное лицо.
Ей пришлось пройти много лестниц и коридоров, прежде чем она добралась до своей комнаты, помещавшейся в другом конце этого огромного дома. Проходя по галлерее, в которой находилась ее комната, она услышала всхлипывания и гневное бормотанье. Дверь была открыта, и, заглянув в нее, она увидела служанку той барышни, с которой сейчас говорила, — девушку со странным прозвищем.
Она остановилась посмотреть на служанку. Мрачная, страстная девушка. Ее густые черные волосы в беспорядке падали на разгоревшееся лицо, она рыдала и неистовствовала и безжалостно щипала себе губы.
— Себялюбивые животные, — говорила девушка, всхлипывая и тяжело дыша. — Даже не подумают обо мне. Бросили меня тут голодную и усталую и знать меня не хотят. Звери, черти, злодеи!
— Что с вами, бедная девочка?
Она оглянулась, отняв руки от своей шеи, исщипанной до синяков.
— Какое вам дело, что со мной! Это никому не интересно.
— О нет, мне жаль вас!
— Нисколько вам не жаль! — отвечала девушка. — Вы рады. Сами знаете, что рады. Я только два раза была в таком виде, там, в карантине; и оба раза вы приходили ко мне. Я боюсь вас.
— Боитесь меня?
— Да. Вы точно мой собственный гнев, моя злость, моя, — ну, что бы ни было, — я сама не знаю что. Но меня обижают, меня обижают, меня обижают! — Тут рыдания и слезы и самоистязания возобновились.
Незнакомка смотрела на нее с загадочной внимательной улыбкой. Странно было видеть бешенство этой девочки, судорожные движения ее тела, точно одержимого бесами.
— Я моложе ее на два или на три года, и я должна ходить за ней, точно я старшая; и ее всегда ласкают и называют малюткой! Я ненавижу это название. Я ненавижу ее. Они носятся с ней, балуют ее. Она