Пиготти бросилась к ней, а Эмилия, посадив ее на стул у камина, стала перед ней на колени и, обняв ее за шею, взволнованно глядя на нее, закричала;
— Тетечка, молю вас, попытайтесь помочь мне! Хэм, дорогой, попробуйте и вы помочь мне, и вы тоже, мистер Давид, в память прошлых дней… Мне так хочется быть лучше, чем я есть! Так хочется быть в тысячу раз благодарнее, так хочется глубже сознавать, какое это великое счастье быть женой чудесного человека и вести спокойную, хорошую жизнь! Боже мой, боже мой! Сердце мое, сердце!..
Тут она спрятала свое лицо на груди моей старой няни и, прекратив свои жалобы; в которых было еще так много детского, как и в ее манере себя держать и в самой ее наружности, тихо плакала, а няня гладила и ласкала ее, как малого ребенка.
Понемногу Эмми стала успокаиваться, и тогда мы все принялись утешать ее, подбадривая и несколько даже подшучивая над нею. Она приподняла голову, заговорила с нами, а потом даже улыбнулась, рассмеялась и наконец, несколько сконфуженная происшедшей сценой, села рядом с тетушкой. Пиготти привела в порядок ее растрепанные кудри, вытерла ей глаза, оправила платье, чтобы, когда Эмми вернется домой, дядюшке и и голову не могло притти, что любимица его плакала.
В этот вечер я увидел то, чего мне до сих пор видеть не приходилось: Эмилия целомудренно поцеловала своего жениха в щеку и так прижалась к нему, словно видела в нем своего защитника.
Когда при слабом свете молодого месяца они вместе направились домой и я, глядя им вслед, думал о том, какая огромная разница между этим уходом и уходом Марты, я заметил, как Эмми, обхватив обеими руками руку жениха, все так же прижималась к нему.
Проснувшись на следующее утро, я долго думал о маленькой Эмилии и о ее переживаниях после ухода Марты. Ни к кому не чувствовал я такой нежности, как к этому прелестному существу, подруге моих детских лет, которого я тогда, еще мальчиком, беззаветно любил. В этом я был убежден всю мою жизнь и умру с этим убеждением. И теперь мне казалось, что, став невольным свидетелем ее интимных переживаний, я обязан хранить их в строжайшей тайне. Рассказать о них даже такому другу, как Стирфорт, было бы, по- моему, поступком грубым, недостойным и меня самого и нашего чистого детства, обаяние которого в моих глазах и поныне окружает своим ореолом мою бывшую маленькую подругу. Поэтому я твердо решил хранить тайну в глубине своей души, и она, эта тайна, казалось мне, придавала новую прелесть маленькой Эмми.
За завтраком мне подали письмо от бабушки. Так как в нем был затронут вопрос, по которому, я считал, Стирфорт мог дать мне полезный совет, я уже заранее с восторгом предвкушал, как мы будем с ним это обсуждать дорогой в Лондон. В данную минуту нам было не до этого — надо было проститься со всеми нашими здешними приятелями. Не последнее место среди них занимал мистер Баркис; он искренне горевал о нашем отъезде, и я нисколько не сомневаюсь, что он снова охотно открыл бы свой заповедный сундучок, снова извлек бы оттуда еще одну золотую гинею, если б такою ценою он смог удержать нас в Ярмуте хотя бы еще на двое суток. Мистер Пиготти и его семейство были тоже очень огорчены нашим отъездом. Торговый дом «Омер и Джорам» в полном составе вышел на улицу проститься с нами. А Стирфорта пришло проводить столько рыбаков, наперебой предлагавших отнести на дилижанс наши чемоданы, что будь у нас багаж целого полка, то и тогда не пришлось бы искать носильщиков. Словом, мы покинули Ярмут, оставив по себе прекрасную память и общее сожаление, что уезжаем.
— Вы долго пробудете здесь, Литтимер? — спросил я его, в то время как он, в ожидании нашего отъезда, стоял подле дилижанса.
— Нет, сэр, — ответил он, — вероятно, не очень долго.
— Да этого он еще и сам сказать не может, — беспечным тоном проговорил Стирфорт. — Ему дано определенное поручение, и он должен его выполнить.
— Не сомневаюсь, что оно будет им выполнено, — заметил я.
Литтимер дотронулся до своей шляпы, как бы благодаря меня за хорошее о нем мнение, и я опять сразу почувствовал себя не старше восьми лет.
Дилижанс тронулся. Литтимер еще раз прикоснулся к своей шляпе, желая нам доброго пути, и остался стоять на мостовой, столь же таинственный, полный достоинства, как какая-нибудь египетская пирамида. Некоторое время мы ехали молча, не проронив ни единого слова. Стирфорту, против обыкновения, не хотелось болтать, а я задумался о том, когда мне снова удастся попасть в родные места и какие перемены произойдут за это время и с ними и со мной. Вдруг Стирфорт, мгновенно стряхнув свою задумчивость, дернул меня за руку и весело сказал (такие быстрые перемены в настроении были ему вообще присущи):
— Что же это вы, Давид? Ну-ка, откройте рот! Расскажите, от кого это письмо, полученное вами за завтраком?
— Да это от моей бабушки, — ответил я, вынимая письмо из кармана.
— Что же хорошенького она вам пишет?
— Бабушка напоминает мне, Стирфорт, о том, что я ведь отправился путешествовать с целью посмотреть, что делается на свете, и обдумать, кем бы я хотел быть.
— И, разумеется, вы делали это?
— То-то и есть, что я не особенно этим занимался. Признаться, к стыду моему, я совсем забыл об этом.
— Ну, так исправляйте же теперь свою оплошность, — окапал Стирфорт, — поглядывайте хорошенько вокруг себя. Вот, например, посмотрите направо — и вы увидите болотистую равнину, посмотрите налево, вперед, назад — перед вами будет все та же самая картина.
Я рассмеялся и заявил, что, к сожалению, окружающие виды, быть может, из-за их однообразия, не будят во мне ровно никаких мыслей относительно выбора профессии.
— А что же говорит по этому поводу ваша бабушка? — спросил Стирфорт, взглянув на письмо, которое я держал в руке.
— Она спрашивает меня, какого я мнения о том, чтобы стать проктором. А вы, Стирфорт, что вы думаете относительно этого?
— Не знаю уж, право, что вам сказать, — ответил Стирфорт равнодушно-спокойным тоном. — Мне думается, что вы можете быть проктором так же, как и кем-либо иным.
Я тут не мог не рассмеяться, видя, с каким глубочайшим безразличием мой друг относится вообще ко всем профессиям на свете. Я высказал ему это, а затем спросил:
— А что, в сущности, представляет собой проктор, Стирфорт?
— Это, видите ли, что-то вроде стряпчего по духовным делам. Проктор играет в допотопном учреждении, называемом «Докторской общиной», примерно, такую же роль, какую обыкновенный стряпчий играет в гражданских судах. Должность проктора, по-моему, следовало бы упразднить лет двести тому назад. Вам же яснее всего станет, что такое проктор, когда я расскажу вам в нескольких словах, что представляет собой «Докторская община». Начать с того, что это присутственное место находится у чорта на куличках, где-то по соседству с кладбищем святого Павла. И вот в этом уединенном месте прокторы разбирают дела по так называемому церковному праву. При этом, в силу отживших чудовищных парламентских законов, выкидываются всевозможные трюки. О существовании этих законов три четверти смертных не имеют ни малейшего представления, а остальная четверть убеждена, что законы эти были откопаны в окаменелом состоянии при королях Эдуардах. Эта самая «Докторская община» испокон веков обладает монопольным[69] правом ведать дела, связанные с завещаниями и брачными контрактами, а также разбирает всякие тяжебные дела разных морских судов.
— Чепуху несете, Стирфорт! — воскликнул я. — Не уверите же вы меня, в самом деле, что может быть что-либо общее между делами церкви и флота!
— Да я и не думаю уверять вас в этом, дорогой мой мальчик, — ответил Стирфорт, — я только хочу вам сказать, что те и другие дела разбираются прокторами в этой «Докторской общине». Если вы когда-