как ждал я девяти часов, когда мисс Мордстон с первым ударом их отправляла меня спать.
Так день за днем тянулись для меня каникулы, пока не наступило утро, когда мисс Мордетон наконец сказала:
— Ну, вот и вычеркнут последний день! — и с этими словами она подала мне последнюю на каникулах чашку чаю.
Я не жалел о том, что уезжаю. Находился я в состоянии какого-то отупения. По временам только я чувствовал облегчение, мечтая о свидании со Стнрфортом, хотя он и рисовался мне на фоне мистера Крикля.
Снова появился у ворот мистер Баркис; снова мисс Мордстон, когда матушка, прощаясь, склонилась надо мной, проговорила предостерегающим тоном: «Клара!»
Я поцеловал матушку, поцеловал крошку-братца, и на душе у меня было очень тяжело. Но я горевал не о том, что уезжаю, а о том, что между мной и матушкой уже была пропасть, все углублявшаяся с каждым днем.
Матушка на прощанье поцеловала меня, но не этот поцелуй, хотя и очень горячий и нежный, живет в моем воспоминании, а то, что было за ним.
Я сидел уже в повозке, когда матушка окликнула меня. Выглянув, я увидел, что она одна стоит у садовой калитки и, высоко подняв братца, показывает мне его.
Погода была холодная, но безветреная. Ни единый волосок на ее голове, ни единая складка ее платья не шевелились, в то время как она, подняв кверху свое дитя, глядела на меня каким-то особенно пристальным взглядом.
Такой видел я ее в последний раз. Такой потом в школе снилась она мне. Молча стояла она возле моей постели и, высоко подняв своего крошку, пристально глядела на меня.
Я пропускаю здесь все, что было со мной в школе, вплоть до дня моего рождения, в марте месяце.
Необыкновенно ясно помню я этот день. Как сейчас вдыхаю я туман, заволакивающий все окрестности, вижу сквозь него кругом белеющий иней, чувствую, как заиндевевшие мои волосы липнут к щекам. Передо мной вырисовываются неясные очертания классной комнаты, в которой то там, то сям вдруг затрещит свечка, тускло освещающая утренний полумрак. Вижу и, как из наших ртов, извиваясь, поднимаются клубы пара, а мы, мальчики, в это время дуем себе на пальцы и стучим об пол ногами, тщетно пытаясь согреться.
Мы уже позавтракали и после перемены вернулись в класс. Вдруг вошел мистер Шарп и сказал:
— Давид Копперфильд, вас зовут к гостиную.
Я ожидал посылки or Пиготти и потому, услышав это приказание, просиял. Когда я быстро вскочил со своего места, некоторые соседние мальчики предусмотрительно напомнили мне, чтобы я не забыл о них, распределяя полученные гостинцы.
— Не торопитесь так, Давид, — промолвил мистер Шарп, — успеете, друг мой, не торопитесь.
Если бы мысли мои в эту минуту не были так заняты другим, я, пожалуй, обратил бы внимание на сочувствие, звучавшее в голосе учителя, но это припомнилось мне уже потом.
Я помчался в гостиную, где застал мистера Крикля за завтраком. Он сидел со своей неразлучной тростью и с газетой. Миссис Крикль сидела тут же, держа в руке распечатанное письмо. Никакой посылки не было видно.
— Давид Копперфильд, — обратилась ко мне миссис Крикль, усаживая меня на диван и сама садясь подле меня, — мне нужно об очень важном поговорить с вами. Я должна, дитя мое, что-то сообщить вам.
Мистер Крикль, на которого я, разумеется, не мог не смотреть, покачал головой и, не глядя на меня, заглушил вздох, запихнув в рот большой кусок поджаренного хлеба с маслом.
— Вы слишком молоды, Давид, — продолжала миссис Крикль, — чтобы ясно представить себе, какие перемены происходят на свете ежедневно и как беспрестанно исчезают люди. Однако всем нам приходится познакомиться с этим — одним в ранней юности, другим в старости, а некоторым в течение всей их жизни.
Я внимательно посмотрел на нее. Помолчав немного, миссис Крикль спросила:
— Скажите, когда вы уезжали после каникул, все ли у вас дома были здоровы?
И, помолчав, добавила:
— Мама ваша была здорова?
Я тут задрожал, хорошенько сам не понимая почему и, еще внимательнее глядя на нее, не пытался даже отвечать.
— Я спрашиваю об этом потому, — продолжала миссис Крикль, — что, к великому своему сожалению, сегодня утром узнала, что ваша мама очень больна.
Словно какая-то дымка опустилась между мной и миссис Крикль, и она на мгновение заколыхалась передо мной. Затем я почувствовал, как по моим щекам заструились жгучие слезы, и миссис Крикль перестала качаться.
— Ваша мама очень опасно больна, — прибавила она. Я понял все…
— Она умерла.
Но говорить мне это было уже излишне. У меня еще до этого вырвался вопль отчаяния, еще до этого почувствовал я, что один остался на свете…
Миссис Крикль была очень добра ко мне. Она целый день продержала меня у себя, по временам только оставляя одного. Я плакал до совершенного изнеможения, засыпал, пробуждался и снова плакал. Когда наконец я не в силах был более рыдать, я начал думать, и мне стало еще тяжелее, — безысходная, глухая, томительная тоска сдавила мне сердце.
Я должен был ехать домой на следующий день, но не дилижансом, а фургоном, который звался «фермером» и обслуживал деревенских жителей, чаще всего на небольших расстояниях.
В этот вечер я уж не занимался повествованием, а Трэдльс усердно уговаривал меня взять его подушку. Не знаю, право, какое одолжение думал он мне этим сделать, ибо у меня была собственная подушка, но, верно, у бедняги ничего другого небыло, кроме этого, да еще листа бумаги, изрисованного скелетами, который он, желая утешить меня, подарил мне при расставании.
На другой день после обеда я покинул Салемскую школу. Далек я был от мысли, что оставляю ее навсегда. Наш фургон медленно тащился всю ночь, и мы добрались до Ярмута не раньше девяти-десяти часов утра. Я все смотрел кругом, не увижу ли мистера Баркиса, но его нигде не было. Вместо него к фургону подошел, тяжело дыша, толстенький веселый старичок, одетый во все черное, — в черных коротких панталонах, перевязанных у колен поношенными черными лентами, в черных чулках и в широкополой черной шляпе. Заглянув в окошечко, он спросил:
— Мистер Копперфильд?
— Да, сэр.
— Не угодно ли вам, молодой сэр, пойти со мной, — сказал он, отворяя дверцу фургона. — Я буду иметь удовольствие проводить вас к себе домой.
Недоумевая, кто бы мог быть этот старичок, я вложил свою руку в его, и он привел меня в лавку, помещавшуюся в узенькой улице. Над лавкой была такая вывеска: «Омер, торговец сукном, галантереей, портной, поставщик траура и т. д.». Это была тесная, душная лавка, набитая всяким товаром, материями и готовым платьем, а на окне было выставлено множество мужских фетровых шляп и дамских шляпок. Мы вошли в маленькую, находившуюся позади лавки комнату, где я увидел трех молодых женщин, сидевших за работой. Перед ними на столе лежала целая груда черных материй, обрезки которых устилали весь пол. В камине весело пылал огонь, а вся комната была пропитана удушливым запахом крепа: тогда я еще не знал его запаха — теперь знаю.