— Конечно, на пользу, — заявила сестрица.
— Очень может быть, дорогая Джен, — пробормотала матушка и больше не проронила ни слова.
Я стал догадываться, что разговор этот касается лично меня, и вопросительно посмотрел в устремленные на меня глаза мистера Мордстона.
— Ну, Давид, — сказал он, еще пристальнее глядя на меня, — сегодня вы должны быть гораздо прилежнее обыкновенного.
С этими словами он поднял трость и опять хлестнул ею по воздуху. Сделав все приготовления, он положил трость рядом с собой, выразительно посмотрел на меня и снова принялся за чтение.
Конечно, такое начало вряд ли могло поднять мой дух. Тут я вдруг почувствовал, что из всего заученного мной ускользают не только слова, не только строчки, но целые страницы. Я силился их удержать, но они мчались от меня, если можно так выразиться, на коньках, и угнаться за ними не было никакой возможности.
Наши занятия с матушкой начались плохо, а дальше пошло все хуже и хуже. Идя отвечать уроки, я, помнится, думал отличиться, так как очень хорошо приготовил все, что мне было задано, а вышло совсем не так. Одна за другой откладывались книги, и все росло количество уроков, которые надо было переучивать. Мисс Мордстон со своей обычной «твердостью» все время следила за нами с матушкой. А когда мы наконец добрались до пяти тысяч сыров (впрочем, в тот день они были заменены хлыстами), матушка расплакалась.
— Клара! — как бы предостерегая ее, воскликнула мисс Мордстон.
— Дорогая Джен, мне, кажется, нездоровится, — еле слышно пролепетала матушка.
Я видел, как мистер Мордстон важно поднялся с хлыстом в руке и, собираясь говорить, мигнул своей сестрице.
— Видите ли, Джен, мы с вами едва ли можем надеяться, чтобы Клара с полной твердостью была в состоянии вынести те терзания и муки, которым подверг ее сегодня Давид. Для этого надо быть настоящим стоиком[9]. Правда, Клара сделала большие успехи и стала гораздо тверже, но подобного стоицизма ожидать от нее все-таки вряд ли мы можем… А теперь, мальчик, пойдемте-ка наверх!
Когда он выводил меня из гостиной, матушка бросилась было за ним, но мисс Мордстон не пустила ее, прошипев: «Да вы совсем с ума сошли, что ли!» Матушка заткнула себе уши и разрыдалась.
Отчим медленно и торжественно ввел меня в мою комнату. Я убежден, что весь этот показной церемониал экзекуции доставлял ему наслаждение.
Не успели мы войти в комнату, как он сунул мою голову себе подышку и сжал ее, словно в тисках.
— Мистер Мордстон, сэр! — закричал я. — Не бейте, не бейте меня, прошу вас! Я старался выучить, но в присутствии вас и вашей сестры я все забываю, право, забываю!
— Так-таки все и забываете, Давид? — прошипел он. — Ну, попробуйте-ка этого!
Хотя он держал мою голову словно в тисках, но я как-то умудрился вырваться от него и опять стал умолять не бить меня. Но это была лишь мгновенная отстрочка, — он снова сжал меня, и вдруг я почувствовал сильнейший удар. В этот момент я схватил его за руку, которой он зажимал мне рот, и прокусил ее насквозь. И теперь, как вспомню это, мороз пробирает меня по коже.
Тут он стал бить меня беспощадно: казалось, он хотел засечь меня досмерти. Несмотря на поднятый нами шум, я слышал, как бегали и рыдали матушка и Пиготти. Наконец он вышел и запер за собой дверь на ключ; а я лежал на полу, весь как в огне, избитый, измученный, взбешенный своим бессилием…
До чего ясно помню я, как, придя в более спокойное состояние, я обратил внимание на то, что во всем доме царит какая-то неестественная тишина. Так же живо помнится мне, каким дурным почувствовал я себя, когда жгучая боль и бешенство начали затихать во мне.
Долго сидел я прислушиваясь, но до меня не доходило ни единого звука. С большим трудом поднялся я с пола, увидел в зеркале свое лицо и почти испугался его, до того оно было распухшее, красное, уродливое. Рубцы на теле так страшно болели и ныли при каждом движении, что я снова начал плакать. Но все это было ничто по сравнению с мукой, которую испытывал я от сознания своей вины. Мне кажется, я чувствовал себя более виновным, чем если б совершил самое ужасное преступление.
Начинало уже смеркаться, и я закрыл окно. (Почти все время я полулежал на подоконнике, прислонившись к раме, то плача, то дремля, то рассеянно поглядывая вдаль.) Вдруг ключ в замке повернулся, и вошла мисс Мордстон. Она принесла мне хлеба, мяса и молока. Все это, ни слова не говоря, поставила она на стол, посмотрела на меня с достойной подражания твердостью и ушла, опять, закрыв за собой дверь на ключ.
Долго после того, как стемнело, сидел я и ждал, не зайдет ли еще кто-нибудь ко мне. Когда же я понял, что, во всяком случае, уж в эту ночь никто притти ко мне не может, я разделся и лег спать. Помнится, с каким страхом стал я думать о том, что именно меня ждет. Уж не совершил ли я в самом деле преступления? Быть может, меня арестуют, посадят в тюрьму, а пожалуй, еще и повесят.
Никогда не забуду я своего пробуждения на следующее утро. В первую минуту я почувствовал себя бодрым и веселым, но затем меня как бы придавили к земле тяжелые воспоминания о вчерашнем дне. Прежде чем я встал с постели, снова появилась мисс Мордстон. Она объявила, что мне разрешается полчаса, но не больше, погулять в саду, и ушла, оставив дверь открытой, для того чтобы я смог воспользоваться этим позволением.
Я погулял полчаса, и потом гулял так каждое утро во все время моего заключения, а оно длилось пять дней.
Если бы я имел возможность наедине повидаться с матушкой, я пополз бы к ней на коленях и вымолил бы у нее прощение; но в течение всего этого времени я никого не видел, кроме мисс Мордстон. Правда, каждый вечер она приводила меня в гостиную на молитву, но это бывало тогда, когда все уже стояли на своих местах, а я, как юнец, находящийся вне закона, оставался один у дверей. Как только оканчивалась молитва, прежде чем кто-либо успевал встать, мой тюремщик торжественно отводил меня в место моего заключения. Во время этой вечерней молитвы мне удалось только заметить, что матушка держится от меня как можно дальше, да еще и отворачивается, так что мне ни разу не удалось увидеть ее лицо. Обратил я также внимание на то, что рука мистера Мордстона забинтована белым полотном.
Не могу выразить, насколько бесконечными, показались мне эти пять дней! Они и теперь вспоминаются мне, как целые годы. Помнится, как прислушиваюсь я к малейшим звукам в доме: вот дребезжит звонок, открываются и закрываются двери, слышатся голоса, раздаются шаги на лестнице… Смех, свист, пенье за стенами дома делают еще печальнее мое одиночество и позор. Помню, что у меня терялось представление о времени, особенно, когда темнело. Я, бывало, просыпаюсь, думая, что скоро уже утро, а тут оказывается, что в доме еще никто и не думал ложиться, и передо мной целая ночь, бесконечная ночь, с ее тревожными снами и ужасными кошмарами. Но вот снова наступает день, полдень, вечер, когда соседние мальчики играют на кладбище, и я смотрю на них из угла своей комнаты. Я не подхожу к окну, боясь, как бы они не узнали, что я узник. А как странно никогда не слышать собственного голоса! Я развеселяюсь немного во время еды, но это не надолго. Помню, однажды вечером шел дождь, так хорошо запахло свежестью, и капли сплошной завесой все быстрее заструились между мной и церковью — до тех пор, пока совсем не надвинулась ночь, с ее мраком, ужасами и угрызениями совести…
В последнюю ночь моего заключения я проснулся, услышав, что кто-то шопотом зовет меня. Я вскочил с постели и, протягивая в темноте руки, спросил:
— Это вы, Пиготти?
Ответа не последовало, но вскоре я снова услышал свое имя, произнесенное таким таинственным, страшным голосом, что, пожалуй, я мог бы лишиться чувств, не догадайся я, что голос этот слышится через замочную скважину.
Я пробрался к двери и, прильнув губами к замочной скважине, прошептал:
— Это вы, Пиготти, дорогая?
— Да, сокровище мое, мой Дэви, это я. Но тише, будьте как мышка, а то нас услышит кошка.
Я понял, что она говорит о мисс Мордстон, и почувствовал, насколько надо было быть осторожным, раз ее комната рядом с моей.
— Как мама, дорогая Пиготти? Что, она очень на меня сердится?
Я слышу, как Пиготти тихонько плачет по ту сторону замочной скважины, в то время как я лью слезы