раздражительна, порой ныла и жаловалась больше, чем могло быть приятно окружающим да еще в таком тесном помещении. Я жалел миссис Гуммидж, но иногда думал, как хорошо было бы, если бы она имела свою отдельную комнату, куда могла бы удаляться, пока не пройдет ее хандра.
Мистер Пиготти захаживал иногда в трактир «Доброжелатель». Узнал я об этом на второй или на третий день своего пребывания, видя, как миссис Гуммидж между восемью и девятью часами вечера стала поглядывать на голландские часы, ворча, что мистер Пиготти, очевидно, в этом трактире, и что она еще с утра знала об этом.
Миссис Гуммидж весь день была в очень подавленном состоянии духа, а когда после обеда затопили камин и он стал дымить, она даже расплакалась.
— Несчастное, одинокое я существо! — начала она ныть. — Все делается мне наперекор.
— О, это скоро пройдет, — сказала Пиготти (я опять имею в виду мою Пиготти), — поверьте, и нам всем это не менее неприятно, чем вам.
— Я больше чувствую это, — возразила миссис Гуммидж.
День был очень холодный, дул пронзительный ветер. Уголок у камина, где обыкновенно сидела миссис Гуммидж, казался мне самым тёплым и уютным во всем домике, а кресло ее было несомненно самое удобное из всех здешних сидений, но в этот день все как-то было не по ней. Она то и дело жаловалась на холод; уверяя, что по спине ее не перестают пробегать мурашки. В конце концов она снова расплакалась и опять стала повторять, что она несчастное, одинокое существо, которому все делается назло.
— Конечно, очень холодно, — заметила Пиготти, — каждый чувствует это.
— Я больше других чувствую это! — отозвалась миссис Гуммидж.
В таком же настроении была она и за обедом, хотя ей подавали сейчас же после меня (это внимание оказывали мне как почетному гостю). Она жаловалась, что рыба слишком мелка и костлява, а картофель пригорел. Мы все соглашались, что это неприятно, но миссис Гуммидж уверяла, что ей неприятнее, чем всем другим, и опять проливала слезы и опять горько причитала. Когда около девяти часов вечера хозяин вернулся домой, миссис Гуммидж в самом ужасном настроении вязала в своем углу, моя Пиготти работала с веселым видом, Хэм чинил свои длинные непромокаемые сапоги, а я, сидя рядом с маленькой Эмми, читал всем вслух. Миссис Гуммидж от самого чая не проронила ни слова, ни на кого не взглянула, а только все вздыхала.
— Ну, друзья мои, — проговорил мистер Пиготти, усаживаясь на свое место, — как же вы все поживаете?
Каждый из нас, ласково взглянув на него, сказал что-нибудь; одна миссис Гуммидж молча покачала головой надсвоим вязаньем.
— Чего же нехватает? — спросил ее мистер Пиготти, всплеснув руками. — Ну, развеселитесь же, матушка!
Но миссис Гуммидж, видимо, не была в состоянии развеселиться. Она вытащила старый шелковый, черный носовой платок и вытерла им себе глаза. Вместо того чтобы положить свой платок в карман, она продолжала держать его в руках наготове.
— Чего же вам нехватает, миссис Гуммидж? — переспросил ее мистер Пиготти.
— Ничего, — ответила миссис Гуммидж. — А вы, Дэн, кажется, были сегодня в «Доброжелателе»?
— Да, я сегодня посидел там часок, — ответил он.
— Очень мне грустно, что я гоню вас туда, — заявила миссис Гуммидж.
— Вы гоните?.. Поверьте, меня вовсе не нужно гнать, — добродушно смеясь, сказал мистер Пиготти. — Я даже слишком охотно хожу туда.
— Да, именно слишком охотно, — промолвила миссис Гуммидж, качая головой и утирая слезы. — Да, да, слишком охотно. Вот мне и грустно, что это из-за меня.
— Из-за вас?.. Да совсем не из-за вас, — возразил мистер Пиготти. — Ни минуты не думайте этого.
— Да, да! Это так! — закричала миссис Гуммидж. — Я знаю, что я такое: бедное, несчастное, одинокое создание. Все делается мне назло, и я всем стою поперек горла. Да, да, ячувствую все гораздо острее, чем другие, и показываю более явно. Это мое несчастье!
Тут, помню, мне пришло в голову, что несчастье миссис Гуммидж в данном случае распространяется и на других членов семьи. Но сам хозяин и не подумал сказать что-либо подобное, а только снова стал ее упрашивать развеселиться.
— Я совсем не такая, какой мне хотелось бы быть, — говорила миссис Гуммидж. — Далеко мне до этого. Я хорошо знаю себя. Несчастья испортили мой характер. Я все время переживаю их, и это отражается на мне. Хотела бы я не чувствовать так своих несчастий, но — что поделаешь! — чувствую их. Желала бы привыкнуть к ним, но не в состоянии этого сделать. Я отравляю жизнь всему дому — не сомневаюсь в этом. Целый день сегодня я мучила и вашу сестру и мистера Дэви.
Растроганный, я в страшном волнении закричал:
— Нет, нет! Миссис Гуммидж, вы вовсе не мучили нас!
— Разумеется, я не имею ни малейшего права поступать таким образом, — продолжала миссис Гуммидж, — это неблагодарно с моей стороны. Лучше мне вернуться в мой приход и умереть. Я одинокая, несчастная женщина, и мне не надо быть здесь никому в тягость. Если мне кажется, что все делается наперекор мне и сама я всем делаю наперекор, так пусть уж это происходит в моем приходе. Дениэль, повторяю, мне лучше уйти домой, умереть и освободить всех!
С этими словами миссис Гуммидж удалилась к себе и легла в постель.
Когда она ушла, мистер Пиготти, на лице которого за все время этой сцены не отразилось никакого иного чувства, кроме самой глубокой симпатии, посмотрел на всех нас и, качая головой, с горячим сочувствием прошептал:
— Это она опять вспомнила своего старика.
Я сперва было не понял, о каком именно старике так задумывается миссис Гуммидж, но Пиготти, укладывая меня спать, пояснила, что это покойный мистер Гуммидж. Каждый раз, когда старушка была не в духе, мистер Пиготти считал несомненным, что она вспоминает своего покойного мужа, и это всегда трогало его до глубины души. Я сам слышал, как в этот вечер, лежа в своем гамаке, он говорил Хэму:
— Бедняжка, она все думает о старике!
Когда миссис Гуммидж во время нашего пребывания на барже начинала хандрить (что случалось с ней не раз), мистер Пиготти всегда приводил это объяснение в качестве смягчающего обстоятельства и обыкновенно при этом выражал ей самое горячее сочувствие.
Так прошло две недели без иных перемен, как смена приливов и отливов, от которых зависело время ухода и возвращения хозяина, а также его племянника. Когда Хэм бывал свободен, он гулял с нами на берегу, показывал нам лодки и корабли и даже раза два покатал нас на лодке по морю.
Особенно памятно мне одно воскресное утро. Каждый раз, когда я слышу об Ярмуте или даже читаю название этого городка, оно так ясно-ясно встает передо мной. Гудят колокола, призывая прихожан к обедне; мы трое сидим на берегу; крошка Эмми прислонила к моему плечу свою головку, Хэм лениво бросает в воду камушки, а солнце, пробиваясь сквозь густой туман, вырисовывает проходящие в отдалении, словно какие-то призраки, корабли.
Наконец наступил день нашего отъезда. Я еще крепился, прощаясь с мистером Пиготти и миссис Гуммидж, но отчаяние мое при расставании с крошкой Эмми было ужасно. Мы шли с ней, держа друг друга за руку, до самого трактира, где должна была забрать нас извозчичья повозка. Дорогой я обещал Эмми писать. Это обещание я потом выполнил, послав ей письмо с буквами побольше тех, какими обыкновенно пишутся объявления о сдаче внаймы квартир и комнат. Расставаясь, мы оба были страшно убиты, и, кажется, никогда потом в жизни не ощущал я такой пустоты в душе, как в этот день. Надо сказать, что все время, пока я был в гостях, я, неблагодарный, не вспоминал о родном доме; но стоило мне направиться домой, как юная моя совесть заговорила во мне, и чем грустнее делалось мне, тем яснее чувствовал я, что там мое гнездо, там моя мать — друг и утешительница.
Это чувство все росло во мне, и чем ближе подъезжали мы к дому, чем больше появлялось знакомых мест, тем сильнее горел я нетерпением поскорее доехать и броситься на шею матушке. Пиготти, вместо того чтобы разделять мою жажду скорее попасть домой, старалась, хотя и очень ласково, охладить ее и вообще