посылали жильцы, а именно: за пищей, лекарствами, позвать врача, если тот согласится пойти, или хирурга, или сиделку, заказать погребальную телегу, словом, за всем необходимым; однако с условием, что, когда сторож уходит, он запирает входную дверь, а ключ уносит с собой. Противясь этому и стремясь обмануть сторожа, люди заводили по два-три ключа к замку либо ухитрялись вывинчивать замок, если это было возможно, и таким образом снимать его, находясь внутри дома; и когда они усылали сторожа на рынок, в пекарню или за какой-нибудь безделицей, то отпирали дверь и могли выходить наружу, сколько их душе угодно. Однако все это обнаружилось, и власти вынуждены были приказать прикреплять с внешней стороны к дверям болты и навешивать висячие замки.
В другом доме, как мне говорили, на улице, соседствующей с Олдгейт, заперли всю семью только потому, что заболела горничная. Хозяин дома жаловался через друзей ближайшему олдермену, а также лорд-мэру и сказал, что готов отправить горничную в чумной барак, но ему отказали; так что на двери у него намалевали красный крест, навесили замок, как было сказано выше, а к дому, согласно правилам, приставили сторожа.
Когда хозяин дома понял, что спасения нет, что он с женой и детьми заперты под одной крышей с этой несчастной больной служанкой, он кликнул сторожа и велел, чтобы тот достал сиделку для ухода за бедной девушкой, потому что им самим нянчиться с ней — верная гибель; он дал ясно понять, что, ежели сиделка не будет найдена, девушка наверняка уж умрет, если не от болезни, так от голода, потому что он твердо решил, что никто из его семьи и близко к ней не подступится, а лежит она на чердаке, на высоте пятого этажа, так что оттуда никто не услышит ни ее плача, ни криков о помощи. Сторож согласился, ушел, разыскал сиделку, как ему было велено, и вернулся с ней тем же вечером. Это время хозяин дома употребил на то, чтобы проделать здоровенную дыру из своей лавки на первом этаже в соседний сарайчик, где раньше сидел сапожник, который в те мрачные времена не то умер, не то уехал из города, так что ключ остался у хозяина дома. Проделав проход в сарайчик (чего он не смог бы осуществить, если б сторож сидел у дверей, так как шум работы непременно встревожил бы его), повторяю, проделав проход в сарайчик, он преспокойно ждал, пока сторож не вернется с сиделкою; прождал он и весь следующий день. Но к ночи, услав сторожа еще по какому-то пустячному поручению (насколько я помню, к аптекарю за примочками[138] для служанки, так что сторож должен был дожидаться, пока аптекарь приготовит их, а может, и еще за чем-то, но только так, чтобы задержать его не некоторое время), он вывел всю семью из дома, оставив сиделку и сторожа хоронить бедную девушку то есть бросить ее в погребальную телегу, — а также позаботиться о своем доме и имуществе.
Я могу рассказать великое множество подобных историй, довольно занятных, с которыми мне довелось столкнуться в долгие месяцы этого мрачного года, — я хочу сказать, за правдивость которых я ручаюсь, во всяком случае, за правдивость основных событий, потому что никто в такое время не мог бы поручиться буквально за все подробности. Рассказывали также о всяческих актах насилия по отношению к сторожам; и думаю, что за время мора было не менее восемнадцати — двадцати случаев, когда их убивали или очень тяжко ранили, так что их принимали поначалу за покойников; все это делалось обитателями запертых домов, когда они пытались выбраться оттуда, а сторожа им препятствовали.
Да и чего можно было ожидать — ведь в городе оказалось столько тюрем, сколько было запертых домов; и так как люди, подвергнутые тюремному заключению, не знали за собой никаких преступлений и были заперты лишь потому, что их дом постигло несчастье, то мириться с лишением свободы им было особенно невыносимо.
Кроме того, большая разница заключалась и в том, что эти тюрьмы, как мы их назвали, имели всего одного тюремщика, и он должен был охранять весь дом; а так как во многих домах было по нескольку выходов (где больше, где меньше) и даже иногда на разные улицы, то одному человеку невозможно было так их охранять, чтобы не дать ускользнуть людям, доведенным до отчаяния ужасом своего положения, обидой на несправедливое обращение и свирепостью самой болезни; и вот — один беседовал со сторожем у парадного входа, пока вся семья убегала через заднюю дверь.
Приведу пример: от Коулмен-стрит[139] отходило множество переулков, большинство из которых все еще уцелело. Один из домов в таком переулочке, называвшемся Уайт-Элли, был заперт; однако в нем была даже не задняя дверь, а окно, выходившее во двор, из которого был проход в другой переулок, Белл-Элли.[140] Сторож был поставлен констеблем у входа в дом, где он или его сменщик и стояли денно и нощно; тем временем семья вылезла однажды вечером через окно во двор, оставив бедняг караулить пустой дом в течение двух недель.
Неподалеку от этого места в сторожа пальнули порохом и сильно опалили беднягу; пока он жутко орал и никто не решался прийти ему на помощь, все домочадцы, способные передвигаться, выбрались через окно второго этажа, оставив двоих больных, несмотря на их вопли о помощи. К ним приставили сиделок, а убежавших не нашли; они объявились, лишь когда мор закончился; но так как ничего нельзя было доказать, то ничего им и не было.
Надо учесть и то, что, так как это были тюрьмы без решеток и запоров, которые всегда имеются в настоящих тюрьмах, то люди со шпагой или пистолетом в руках вылезали из окон прямо на глазах у сторожей и угрожали беднягам смертью, если они шелохнутся или закричат.
Кроме того, у многих были сады со стенами, изгородями, дворами и сараями, а соседи — по дружбе или поддавшись на уговоры — разрешали перелезть через стены и загородки и выйти наружу через их двери. Либо подкупались соседские слуги, чтобы те их выпустили в ночное время; короче говоря, на запирание домов никак нельзя было полагаться. И уж вовсе не отвечало оно своим целям, лишь доводя людей до отчаяния и толкая их на крайние поступки, так что они готовы были пуститься в любую авантюру.
И, что еще хуже, многие сбежавшие — бездомные больные в отчаянном состоянии — сильней распространяли заразу, чем если бы они оставались дома; ведь кто бы ни вникал в детали упомянутых случаев, каждый должен был признать несомненным, что именно суровость заточения доводила людей до отчаяния, заставляла стремиться выбраться из своих домов любой ценой, [141] пусть даже признаки чумы уже проступили у них, и они сами не понимали, куда бежать, что делать, и, можно сказать, не ведали, что творили; многие из таких людей, доведенных до крайней нужды, умерли прямо на улице или в поле просто от голода либо были сражены свирепою лихорадкою. Другие слонялись по деревням, шли все дальше и дальше, подгоняемые отчаянием, сами не зная, куда их ноги несут, пока измученные, в полуобморочном состоянии, лишенные всякой помощи и поддержки — ведь и особняки, и деревенские домишки, встречавшиеся им по дороге, отказывали им в ночлеге, не разбираясь, больны они или здоровы, — они не гибли в придорожных канавах или сараях, причем никто не решался приблизиться к ним и облегчить их страдания, хотя, возможно, многие из этих несчастных и не были заразными, но никто не хотел рисковать.
С другой стороны, когда чума приходила в семью, — то есть когда кто-либо из домочадцев по неосторожности либо по какой иной причине подхватывал заразу и приносил ее в дом, — это, естественно, становилось известно прежде всего домашним, а уж потом официальным лицам, которые, как вы знаете из «Распоряжения», направлялись для выяснения обстоятельств болезни, когда поступали сведения, что в доме появился больной.
За этот промежуток времени — то есть с момента заболевания и до прихода официальных лиц — у хозяина дома было предостаточно времени и возможностей, чтобы уйти самому или вместе с семьей, — лишь бы только ему было куда уйти. Многие так и поступали. Но самым большим бедствием было то, что многие поступали-то так уже будучи зараженными и тем самым заносили болезнь в те дома, которые столь радушно их приютили, что нельзя не признать черной неблагодарностью со стороны гостей.
Этим частично и объяснялось общее мнение (точнее, общее возмущение поведением заболевших), согласно которому они без зазрения совести заражали других; однако могу сказать, что хотя в некоторых случаях так оно и было, но все же не столь повсеместно, как утверждалось в народе.
Чем можно объяснить столь дурное поведение в момент, когда людям следовало бы считать себя на пороге Страшного Суда, я не знаю. Совершенно убежден, что такое поведение несовместимо как с религией и нравственными устоями, так и с благородством и человечностью, но у меня еще будет случай поговорить об этом.
Сейчас речь идет о людях, доведенных до отчаяния сознанием того, что они заперты или будут заперты; о том, что они готовы были выбраться из дома и при помощи хитрости, и при помощи грубой силы