обожгла волна горячего влажного воздуха, что показалось тем более необычным в ноябре, и я подумал, что мне предстоит долгий год – ведь я так любил осень и зиму в Бостоне.
На бетоне за веревкой стояли несколько сотен американских солдат в хаки с короткими рукавами и вещмешками и во все глаза смотрели на самолет. Машину, которая доставила нас сюда, сейчас заправят, и она все с тем же экипажем повезет их домой.
Я спустился в предрассветную мглу и прошел мимо них. Никогда не забуду гримасы на их лицах: большинство выражали непристойное любопытство, хотя были среди них оптимисты, сиявшие от счастья. Нам кричали: 'Вы пожалеете об этом!' – или: 'Наплачетесь, невезунчики!'
Я пригляделся к этим ребятам: у некоторых – позднее я понял, что это были ветераны, которые насмотрелись всякого, – были отсутствующие взгляды. И это стало первым моим ключиком к пониманию истины, что я оказался в гораздо худшем месте, чем представлял по рассказам и телерепортажам.
Мой сосед-француз вернул меня в явь вопросом:
– Что вы там такого интересного увидели?
Я отвернулся от окна.
– Ничего. Вспоминаю свою первую посадку в этом месте.
– В самом деле? Что ж, на этот раз все будет гораздо приятнее – никто не попытается вас убить.
Я улыбнулся, хотя отнюдь не был в этом уверен.
Ударил колокол – все встали и пошли на выход. Я взял сумку с полки над головой и через несколько минут ступил на алюминиевый трап, где улыбающиеся юные дамы над каждым раскрывали зонтик. Внизу мне вручили собственный зонтик, и я последовал к терминалу в затылок за остальными под пристальными взглядами стоявших под навесом солдат.
Мое первое ощущение от этого места – давно забытый запах дождя, непохожий на запах дождя в Виргинии. Легкий ветерок напомнил о горящем угле и густом пряном аромате близлежащих рисовых посевов – смесь запахов навоза, земли, гниющих растений – множества лет землепашества.
Я вернулся в Юго-Восточную Азию не во сне, не в кошмаре, а наяву.
При входе в терминал женщина отобрала у меня зонтик и предложила следовать за остальными, словно у меня могли быть иные планы.
Я вошел в дверь и оказался в зале международного прибытия, где царила атмосфера небрежения и запустения. Кроме моих товарищей по полету, в зале никого не было. Половину светильников успели выключить. Я не заметил ни одного электронного табло и вообще ни одного указателя. И был поражен тишиной: никто не разговаривал и нигде не звучало радио. По сравнению с салоном самолета здесь показалось очень сыро, и я понял, что кондиционеры не работали. В январе еще туда-сюда, а вот интересно, как здесь будет в августе?
Хотя какое мне дело – не самая великая из моих проблем.
Впереди возник ряд кабинок паспортного контроля, за ними единственная бездействующая и пустующая багажная карусель. Никаких носильщиков, никаких багажных тележек, и, как ни странно, нигде не видно таможни. И еще более странно – ни одного встречающего, хотя большинство пассажиров рейса были вьетнамцы. Неужели их родные с нетерпением не ждали прибытия родственников? Только потом я заметил солдат у стеклянных дверей, а за стеклом – толпы людей. В зал прилета никого не пускали. Очень необычно. Но и все это место казалось чрезвычайно необычным.
Я подошел к одной из кабинок и подал человеку в форме паспорт и визу.
Снова посмотрел в глухой зал за будками паспортного контроля и заметил свисавшее с потолка в дальнем конце терминала полотнище флага – красное с желтой звездой в середине, – символ победоносных северовьетнамских коммунистов. Полная реальность их успеха поразила меня, хоть и через четверть века, но с необыкновенной отчетливостью.
Когда я садился в Таншоннят в 67-м и 72-м, военным не разрешали проходить через гражданский терминал, но я вспомнил, что снаружи рядом с красно-желто-зеленым южновьетнамским флагом развевался звездно-полосатый американский. Ни тот ни другой здесь не видели больше двух десятилетий.
У меня возникло неприятное чувство, и оно усилилось от того, что меня слишком долго мариновали на паспортном контроле: пограничник уставился в мои документы и не выпускал их из рук. В других кабинках проходили гораздо быстрее. Сначала я подумал, что это мое всегдашнее невезение: в супермаркете я постоянно занимал очередь именно в ту кассу, где сидела деревенская чурка, – но пограничник поднял трубку и принялся с кем-то переговариваться. По-вьетнамски я помнил всего несколько слов, но отчетливо различил 'ми' – американец. Слово само по себе не ругательное, но следует учитывать контекст. Я изобразил раздраженное нетерпение и посмотрел на пограничника.
Наконец появился другой вьетнамец в форме – крепкий низкорослый тип, – взял мой паспорт и пригласил следовать за собой. Я подхватил сумку и пошел за ним. По другую сторону кабинок стоял мой сосед-француз. Он освободился добрых пять минут назад и как будто ждал меня. Но тут заметил моего сопровождающего, вздернул брови и что-то сказал ему по-вьетнамски. Вьетнамец резко ответил. Француз, в свою очередь, повысил голос. Они стали спорить, однако вид коммуниста в мундире не заставил моего соседа оробеть.
– Полагаю, что вас выбрали наугад, – сказал он мне по-английски. – Держитесь вежливо, но твердо. Если вам нечего скрывать, все будет хорошо.
У меня было что скрывать, но своему новому приятелю я ответил:
– Увидимся у мадемуазель Дью Кьем.
И тут бочкообразный коротышка толкнул меня в спину. Это привело меня в такую ярость, что я чуть не съездил ему по морде. Но сдержался и взял себя в руки. Миссия прежде всего. На этот раз в нее не входило бить по мордам комми.
Я уже собрался следовать, куда мне велели, как снова услышал француза:
– Теперь все иначе. Ни ваша, ни моя страна не имеют здесь силы. Сила теперь у них.
Пришлось идти за коротышкой в форме с большой коммунистической красной звездой на тулье фуражки.