иллюзия пропала. А в салоне светской женщины ничто не нарушит твое поэтическое настроение, от каждого грациозного движения светской женщины ты вдыхаешь тончайший аромат… вокруг все дышит изяществом…
Он был помешан на красоте. И Полина об этом знала. Знала, что всегда, со времен первой влюбленности, лицо ее казалось Тургеневу таким совершенством красоты, что он не хотел бы изменить ни единой точки. И она хотела, чтобы это восприятие сохранилось навсегда.
О, умная женщина много может способствовать этому!
Любимый мужчина не только не мог увидеть Полину непричесанной и в заношенном капоте (к слову, она ненавидела старые вещи — при всей своей бережливости). Он даже не знал, что ее пение — это тяжелый труд. То есть знал, конечно… однако, видя ее всегда счастливое лицо, думал, что ошибается, что она, его красавица, поет как птица — от природы.
Какое счастье, что он по-прежнему видит в ней только совершенство. Какое счастье, что они вместе, что пока хватает денег вести эту великолепную, роскошную, расточительную жизнь, что от ее платья никогда не могло пахнуть кухонным чадом!
Но время идет, идет, и многие источники, казавшиеся бездонными, рано или поздно иссякают…
Дядя, которому Иван Сергеевич с безоглядной доверчивостью поручил управление Спасским, разорил его, пустив в ход неосторожно подписанный Тургеневым вексель. Чтобы спасти Спасское, пришлось заложить дом в Бадене. Оперетты Полины не имели успеха — того, которого от них ждали, и как-то раз, играя султана Зулуфа в оперетте «Слишком много жен», Иван Сергеевич уловил легкую, но тем не менее презрительную усмешку на губах кронпринцессы.
«Что-то во мне дрогнуло, — напишет он своему другу, немецкому поэту Людвигу Пичу, — даже при моем слабом уважении к собственной персоне, мне представилось, что дело зашло уж слишком далеко. При всем том — спектакли эти были чем-то хорошим и прелестным!»
Они представлялись «чем-то хорошим и прелестным» только ему, влюбленному и любимому, а еще небольшой группе добрых друзей Полины. В газетах все чаще и все откровенней говорилось — особенно после представления «Последнего колдуна» в Веймаре! — что рекламировать довольно средние пассажи бывшей примадонны недостойно великого писателя, что «Колдун» нигде не сможет иметь серьезный успех, что текст много потерял в переводе, а музыке не хватает глубины…
Это был тяжелый удар для Полины, которая мечтала возродить свою артистическую карьеру, взойти на новый трон пусть уже не оперный, а хотя бы опереточный. Но самое ужасное, что крушение надежд совпало с крушением всей жизни. Летом 1870 года началась франко-прусская война, а в августе французская империя уже пала. Баден стал местом бурных торжеств победителей, и теперь ни Тургенев, ни Полина не могли смотреть на этот такой трогательный и такой романтический прежде городок. Заложенный баденский дом был уже окончательно продан. Они уехали в Лондон, потом в Эдинбург, потом окончательно поселились в Париже. На улице Дуэ.
И что? Теперь Тургенев мог бы воскликнуть, подобно Лаврецкому: «Здравствуй, одинокая старость! Догорай, бесполезная жизнь!»
Да, жизнь идет, идет… и кончается. И многие источники, казавшиеся бездонными, рано или поздно иссякают… Только не любовь.
Умирал Тургенев (от саркомы позвоночника) во Франции, в сельском местечке Буживаль. Его перевезли сюда, чтобы дать покой (в квартире на улице Дуэ с утра до вечера звучали голоса учениц Полины) и надеясь, что на природе ему станет легче. Когда уже совсем стало ясно, что надежды нет, Полина с дочерью Клоди тоже уехала в Буживаль и ухаживала за ним до последней минуты его жизни. К ним были обращены последние слова Ивана Сергеевича:
— Прощайте, мои милые…
Много было тоскливых писем написано и продиктовано Тургеневым в то время… Ну что ж, умирать — невеселое занятие, а уж умирать на чужой земле — и того пуще. Много написано и о том, как он умирал, и как его отправили хоронить в Россию — даже и это было поставлено в упрек семье Виардо, хотя все знали, что никак нельзя поступить иначе. Полина, конечно же, могла похоронить его в семейном склепе Виардо, но она прекрасно понимала, что это вызвало бы уж вовсе страшный скандал. А потому дождливым днем гроб с телом Тургенева отправился с Восточного вокзала Парижа — прощальную речь от лица французских литераторов говорил Жюль Ренан — через Ковно, Вильно, Динабург в Петербург. Эти похороны стали событием национального значения. Не то проводами таланта, не то встречей блудного сына. Россия любит любить потом.
А впрочем, касательно Тургенева это несправедливо — его ведь и при жизни любили. Но теперь, когда на похоронах не оказалось Женщины Его Жизни, его как бы простили, его пожалели… Россия любит жалеть потом. Все шишки потом посыпались на бедную Полину. В чем ее только не упрекали! Писать об этом тошно, не мое это дело — судить любящую и любимую женщину, унижая вечную любовь, о которой сам Тургенев говорил: «Мое чувство к ней является чем-то, чего мир никогда не знал, чем-то, что никогда не существовало и что никогда не может повториться!»
Между прочим, никто не имел права ее судить.
Полина, не приехав в Россию, поступила очень тактично, а если это кому-то показалось жестоким, — то это была жестокость вынужденная, проявленная во имя памяти Тургенева.
К тому же это ведь был его завет! Она поступила в точности с его предсказанием из одного уничтоженного стихотворения в прозе:
«Ты оборвала все цветы моей жизни, но не принесешь ни одного на мою могилу».
Ну да, он угадал… И все, что она могла, — это до конца жизни писать все свои письма только на бумаге с траурной каймой и отсылать их в таких же траурных конвертах.
Прощальный поцелуй
Амалия Крюденер — Федор Тютчев
— Ну, что, отбыл Крюденер? — спросил Николай Павлович, поигрывая ложечкой в чайной чашке.
Чудилось, он смотрел именно на эту позолоченную ложечку с вензелем, на тончайший, сквозящий на солнце веджвуд, покрытый тонкой цветочной паутиной изысканного рисунка, однако краем глаза отлично видел, как напряглись лица Бенкендорфа, сидевшего напротив, и дочери Ольги. Жены, Александры Федоровны, сидевшей от него слева, император видеть не мог, однако отчетливо ощутил, что напряжение исходит и с этой стороны.
А ведь вопрос — вроде из самых что ни на есть обыденных. Интересуется государь, отбыл ли к месту прохождения службы — в Стокгольм — новый русский посланник, Александр Крюденер. Но вы только посмотрите, сколько вызвал сей невинный вопрос потаенных чувствий! Какие эмоции, какие, с позволения сказать, страсти воскипели за скромным чайным столом! Того и гляди, веджвуд поверх паутинок цветочков-ягодок пойдет трещинами от воцарившегося кругом напряжения!
Ну что Бенкендорф сделался не в себе — так ему и надо. Что за, понимаете ли, шутки — настолько голову терять из-за бабы… пусть даже ослепительной красавицы, пусть даже кружившей голову самому государю! Потерять голову, напортачить в делах… напортачить во вред державе, между прочим!
Ну а дамы почему онемели? Почему молчат? Вопрос был задан простейший. Ну и где ответ?
Оч-чень занятно!
— Так что там насчет Крюденера? — настойчивее повторил Николай Павлович. — Уехал он?
— Он-то уехал, — пробормотала Ольга. — Он-то уехал…
— Так, — сказал Николай Павлович, почуяв что-то неладное. — Он уехал, а…
— Его супруга осталась, — сухо договорила Ольга. — Его супруга занемогла. У нее… корь.
— Корь?!
— Корь, mon рёге[14], — повторила Ольга. — И болезнь сия требует шестинедельного карантина.
— Шестине… — Николай Павлович осекся.