совершенно другие игры: выброс энергии, оппозиция, удерживающая равновесие…
Первый раз – Париж. Мы на всех ранних гастролях ходили вместе: Филатов, Хмельницкий, Дыховичный и я. Они меня не то чтобы стеснялись, но вели себя абсолютно по-мальчишески, как в школе, когда мальчишки идут впереди и не обращают внимания на девчонок. Тем не менее я все время была с ними, потому что больше – не с кем. У меня сохранился небольшой листок бумаги со строками, написанными разными почерками, – это мы: Леня, Ваня, Боря и я – ехали вчетвером в купе во время каких-то гастролей и играли в «буриме»:
Читателю я даю возможность угадать, кто из нас какие строчки писал. Я помню, там же, в купе, мы ели купленный в дороге большой арбуз. Это было очень неаппетитно и грязно (не было посуды, ножей, вилок, салфеток) – и я от отчаяния и усталости заплакала… «Буриме» было нашей любимой игрой в гастрольных поездках. По правилам в «буриме» каждый пишет две строчки, но при этом видит он только последнюю строчку предыдущего. Своей первой строчкой он ему отвечает, но ответ этот загибает и дает еще одну строчку – следующему. Листочек превращается в гармошку, и, как правило, эта гармошка имеет смысл. Вот «буриме», в которое мы играли во время гастролей в Югославии.
Как ныне собрал свои вещи театр,
Таганских глумцов[2] боевой агитатор.
Сентябрь на дворе – здравствуй, город Белград!
Нет суточных давно, и я тебе не рад.
И «Коля»[3] за окном все ходит затрапезно.
А мы летим вдвоем так сладостно, но в бездну…
Но все нам трын-трава, пока мы на гастролях.
Подходит «Николя»[4], и мы по-сербски: «Моля!»
Вернемся по домам, и вдруг исчезнет воля.
На каждого из нас досье напишет Коля.
Унылая пора! Очей очарованье!
Убожество пера! Анчар и Ваня!
Да, голова пуста, когда живот не сыт.
Вот почему всегда испытываем стыд.
Но солнце за окном, а в сердце – лабуда.
И все бы ничего, да вот одна беда.
«Я правильно купил?..» А впрочем, ерунда.
Сегодня – Будапешт, а завтра – Кулунда!
Поэтому живи! Живи, пока живется!..
Хотя я не тот, кто последним смеется
(Товаров я в Загребе мало загреб).
И этого даже мне хватит по гроб.
Я алчность в себе ненавижу.
Мне родина нищая ближе.
Эпитет рискованный. Посмотрим,
Что Леня напишет пониже.
Пора нам из Сербии смазывать лыжи! —
тут кончилась бумажка, а на обратной стороне был текст чьей-то роли.
После спектакля мы обычно собирались у Хмельницкого в номере, он ставил какую-нибудь бутылку, привезенную из Москвы. Леня Филатов выпивал маленькую рюмку, много курил, ходил по номеру, что-то быстро говорил, нервничал. Я водку не люблю, тоже выпивала немножко. Иногда говорила, но в основном – молчала. Ваня Дыховичный незаметно исчезал, когда, куда – никто не замечал. Хмель выпивал всю бутылку, пьянел совершенно, говорил заплетающимся языком «Пошли к девочкам!», падал на свою кровать и засыпал. Наутро на репетицию приходил Леня – весь зеленый, больной, я – с опухшими глазами, Ваня – такой же, как всегда, и Хмельницкий – только что рожденный человек, с ясными глазами, в чистой рубашке и с первозданной энергией.
И вот в Париже пошли мы – Ваня, Хмельницкий и я – в пиццерию, в ресторан! У нас было очень немного денег – так называемые «суточные», но мы хотели попробовать французскую пиццу с красным вином. Я сказала, что не буду красное вино и пиццу не очень люблю, а они сказали, что я – просто жадная и мне жалко тратить деньги.
Вообще отношение ко мне – странное было в театре. Сейчас в дневниках Золотухина я прочитала: «Я только теперь понимаю, насколько скучно было Демидовой с нами». Не скучно. Просто я не открывалась перед ними. Они не знали меня, и мое, кстати, равнодушное отношение к деньгам воспринимали как жадность. Я презираю «купечество», ненавижу актерский ресторанный разгул. Так и в тот раз, подозревая, что эта пицца – чревата, ибо пришли мы в пиццерию в поздний ночной час в сомнительном районе, я попробовала отказаться. Заграничную жизнь я знала лучше, чем они, ибо с конца 60-х годов ездила в разные страны на так называемые «Недели советских фильмов». И уже разбиралась, в каком районе что можно есть и в какое время. Здесь было очевидное «не то», но эту сомнительную ночную пиццу я съела, чтобы меня не считали жадной – ведь каждый платил сам за себя. И, конечно, все мы отравились. Это было понятно с самого начала, но мы – гуляли!
Первая репетиция «10 дней, которые потрясли мир» в «Шайо». Театр «Шайо» на Трокадеро – одноэтажное здание, но под землей, в глубине, – там еще много этажей. Чтобы войти, например, в зрительный зал, нужно долгодолго спускаться по лестнице вниз.
Все гримерные были в подвале, а еще ниже – какие-то коридоры, пустые залы и проходы. Я пошла по ним (вечное мое любопытство!) и поняла, что заблудилась, что это – катакомбы, что выйти я никак не смогу и найдут мой скелетик через несколько веков. И все-таки – иду…
Услышала какой-то звук сцены, обрадовалась. Вышла за кулисы. Но вижу, что это не наши кулисы. Играют американцы, на малой сцене. Я стою за кулисами, они на меня иногда посматривают с подозрением: «Кто это? Откуда возник этот Призрак Отца Гамлета?»
Когда я украдкой глянула в зал, там оказалось немного народу, но актеры играют, выкладываясь на 150 процентов. Кончился спектакль. Я попросила меня вывести обратно. Пришла к своим и говорю: «Американцы для двадцати человек играют на износ». Любимов, конечно, стал всех накачивать, ругая нас за наше каботинство – любимое его слово в течение долгих лет. (Я, признаться, до сих пор не знаю, что это такое, но всегда предполагала что-то нехорошее.)
Постепенно выяснилось, что у нас тоже мало зрителей, хотя зал – огромный, какие-то 200–300 зрителей выглядели случайно забредшими. Чтобы подстегнуть интерес публики, Любимов дал интервью для «Monde», где сказал, что будет судиться с одной советской газетой из-за письма Альгиса Жюрайтиса против его