себя, начал он протяжный и унылый плач, как если б Камилла была покойница, и принялся осыпать проклятиями не только себя, но и того, кто довел его до беды. А как ему было ведомо, что его друг Ансельмо слышит все, то говорил он такие вещи, что всякий, кто бы его ни послушал, пожалел бы его еще больше, нежели Камиллу, хотя бы даже и почитал ее за умершую. Леонелла взяла ее на руки и перенесла на кровать; она умоляла Лотарио найти врача, который согласился бы втайне от всех вылечить Камиллу, и просила посоветовать ей и надоумить ее, что сказать Ансельмо относительно раны ее госпожи в случае, если он возвратится до ее выздоровления. Лотарио сказал, чтобы она отвечала, как ей вздумается, – он-де сейчас не в состоянии дать хороший совет, он только просит ее поскорее унять кровь, потому что сам он удаляется прочь от людей, – и с сильным движением скорби и душевной муки вышел из комнаты. Когда же он очутился один и в таком месте, где никто его не мог видеть, он стал усердно креститься, дивясь хитрости Камиллы и той естественности, с какою держала себя Леонелла. Он был убежден, что Ансельмо теперь уподобляет свою супругу самой Порции, [199]и ему хотелось с ним повидаться, дабы вместе отпраздновать самую полную победу лжи над правдой, какую только можно себе представить.
Итак, Леонелла остановила кровь своей госпоже – крови между тем вытекло ровно столько, сколько надобно было для того, чтобы выдумка эта показалась правдоподобной, – а затем промыла рану вином и с крайним тщанием перевязала ее; при этом она говорила такие слова, что если б никаких других слов здесь раньше не было произнесено, то этого оказалось бы довольно, чтобы уверить Ансельмо, что супруга его – олицетворение добродетели. К речам Леонеллы присовокупила свои речи и Камилла, – она называла себя трусливой и малодушной, ибо твердость духа покинула ее, мол, в ту самую минуту, когда она в ней особенно нуждалась для того, чтобы покончить все счеты с постылою жизнью. Она спросила свою служанку, стоит ли рассказывать о случившемся любезному ее супругу; та отсоветовала ей, ибо он, дескать, почтет за должное отомстить Лотарио, что сопряжено с большим для него самого риском, доброй же супруге не пристало подбивать мужа на ссоры, – напротив, она должна по возможности удерживать его. Камилла сказала, что этот совет ей по сердцу, что она ему последует, но что все-таки надобно придумать, что сказать Ансельмо по поводу раны, которую он, уж верно, заметит; Леонелла же ей на это сказала, что она и в шутку не умеет лгать.
– А я разве умею, голубка? – воскликнула Камилла. – Да если б даже от этого зависела моя жизнь, и тогда не посмела бы я ни выдумывать, ни лжесвидетельствовать. И коли мы все равно не сумеем выпутаться, то уж лучше сказать всю правду, нежели быть уличенными во лжи.
– Не горюйте, сеньора, – возразила Леонелла, – до завтрашнего утра я придумаю, что сказать, да и рана у вас в таком месте, что он ее и не заметит, и сострадательные небеса окажут содействие нашим законным и честным намерениям. Успокойтесь, госпожа моя, и постарайтесь унять волнение, дабы мой господин не застал вас в тревоге, а в остальном положитесь на меня и на бога, который вечно споспешествует благим желаниям.
С величайшим вниманием слушал и смотрел Ансельмо, как играют трагедию гибели его чести, лицедеи же играли ее с такою необыкновенною, подлинною страстью, что казалось, будто они перевоплотились в тех, кого изображали. Он с нетерпением ждал вечера, чтобы выйти из дому, свидеться с добрым своим другом Лотарио и вместе порадоваться драгоценной жемчужине, которую он нашел, подвергнув испытанию целомудрие своей жены. Камилла и Леонелла позаботились о том, чтобы предоставить ему удобный случай и возможность выйти из дому, и он этой возможности не упустил и, выйдя, поспешил к Лотарио; встреча наконец состоялась, и язык человеческий не в силах изобразить, как он его обнимал, как изъявлял свою радость и как превозносил Камиллу. Лотарио слушал его без восторга, ибо воображению его представлялось, сколь низко обманут был его друг и сколь незаслуженно он причинил ему зло; но Ансельмо, хоть и видел, что Лотарио не радостен, объяснял это тем, что Лотарио бросил Камиллу раненную и что виновником несчастья он почитает себя; поэтому Ансельмо, между прочим, сказал Лотарио, чтобы он о Камилле не беспокоился, ибо рана, вне всякого сомнения, не опасна, коли ее намерены скрыть от него, – следственно, бояться нечего, а должно радоваться вместе с ним и веселиться, ибо хитрость его и посредничество возвели Ансельмо на самый верх блаженства, и теперь он, Ансельмо, ничем иным не желает заниматься, кроме как писанием стихов в честь Камиллы, дабы она жила в памяти поздних потомков. Лотарио одобрил благую его мысль и сказал, что и он примет участие в воздвижении столь великолепного памятника.
Так презабавнейшим образом был обманут Ансельмо; он сам, думая, что вводит к себе в дом орудие своей славы, ввел в него полную гибель своей чести. Камилла встречала Лотарио с недовольным лицом, но с душою ликующею. Обман этот длился несколько месяцев, а затем Фортуна повернула наконец свое колесо, вследствие чего низость, до тех пор столь искусно скрываемая, вышла наружу, и Ансельмо поплатился жизнью за безрассудное свое любопытство.
Глава XXXV,
До конца повести оставалось совсем немного, когда из чулана, где отдыхал Дон Кихот, с криком выбежал перепуганный Санчо Панса:
– Бегите, сеньоры, скорей и помогите моему господину, – он вступил в самый жестокий и яростный бой, какой когда-либо видели мои глаза. Как рубанет он великана, недруга сеньоры принцессы Микомиконы, так голова у того напрочь, словно репа, вот как бог свят!
– Что ты, братец мой, говоришь? – прерывая чтение, воскликнул священник. – Да ты в своем уме, Санчо? Как могла случиться вся эта чертовщина, когда великан находится за две тысячи миль отсюда?
В это время в чулане поднялся превеликий шум и послышались крики Дон Кихота:
– Ни с места, вор, разбойник, трус! Теперь ты в моих руках, и твой ятаган тебе не поможет.
При этом он, видимо, что было мочи ударил мечом по стене. Санчо же сказал:
– Нечего вам стоять и слушать – либо разнимите дерущихся, либо поддержите моего господина. Впрочем, нужды в этом уже нет, потому великан, понятно, уже убит и теперь дает ответ богу за всю свою дурно прожитую жизнь. Я видел, как лилась кровь и как отлетела в сторону его отрубленная голова, здоровенная, что твой бурдюк с вином.
– Убейте меня, – вскричал тут хозяин постоялого двора, – если этот чертов Дон Кихот не пропорол один из бурдюков с красным вином, которые висят над его изголовьем, а этот простофиля, уж верно, принимает за кровь вытекшее вино!
С этими словами он вошел в чулан, а за ним все остальные, и глазам их явился Дон Кихот в самом удивительном наряде, какой только можно себе представить. Был он в одной сорочке, столь короткой, что она едва прикрывала ляжки, а сзади была еще на шесть пальцев короче; длинные его и худые волосатые ноги были далеко не первой чистоты; на голове у него был красный засаленный ночной колпак, принадлежавший хозяину; на левую руку он намотал одеяло, внушавшее Санчо отнюдь не безотчетную неприязнь, а в правой держал обнаженный меч, коим он тыкал во все стороны, произнося при этом такие слова, как если б он, точно, сражался с великаном. А лучше всего, что глаза у него были закрыты, ибо он спал, и это ему приснилось, что он бьется с великаном; воображению его так ясно представлялось ожидавшее его приключение, что ему померещилось, будто он уже прибыл в королевство Микомиконы и сражается с ее недругом; и, полагая, что он наносит удары мечом великану, он пропорол бурдюки, так что все помещение было залито вином. Тут хозяина взяло такое зло, что он бросился на Дон Кихота с кулаками и так его стал тузить, что если б не Карденьо и священник, то войну с великаном Дон Кихоту пришлось бы