бумажный мешочек с пирожными, множество мелких черточек, мелких событий, мелких проявлений любви, ее слова, оттенки голоса, знакомые движения, морщинки у глаз, когда она смеялась, и как она отдувалась, когда усаживалась.
Она стояла, вглядываясь, и твердила про себя в каком-то отупении: «Она умерла», — и вдруг весь страшный смысл этих слов открылся ей.
Вот эта, лежащая здесь, — мама — маменька — мама Аделаида — умерла? Она не будет больше двигаться, говорить, смеяться, никогда больше не будет сидеть за обедом напротив папеньки, не скажет больше: «Здравствуй, Жаннета!» Она умерла!
Ее заколотят в гроб, зароют, и все будет кончено. Ее больше нельзя будет видеть. Да как же это возможно? Как возможно, что не станет ее мамы? Этот дорогой образ, самый родной, знакомый с той минуты, как впервые раскрываешь глаза, любимый с той минуты, как впервые раскрываешь объятия, это великое прибежище любви, самое близкое существо в мире, дороже для души, чем все» остальные, — мать, и она вдруг исчезнет. Всего несколько часов осталось смотреть на ее лицо, неподвижное лицо, без мысли, а потом ничего, ничего, кроме воспоминания.
И она упала на колени в жестоком пароксизме отчаяния; вцепившись обеими руками в простыню, она уткнулась головой в постель и закричала душераздирающим голосом:
— Мама, мамочка моя, мама!
Но тут, почувствовав, что сходит с ума, как в ночь бегства по снегу, она вскочила, подбежала к окну глотнуть свежего воздуха, иного, чем воздух близ этого ложа, чем воздух смерти.
Скошенные лужайки, деревья, ланда и море за ними дремали в безмолвном покое, убаюканные нежными чарами луны. Крупица этой умиротворяющей ласки проникла в сердце Жанны, и она заплакала тихими слезами.
Потом она вернулась к постели, села и взяла руку маменьки, как будто ухаживала за ней, больной.
Большой жук, привлеченный свечами, влетел в окно Как мячик, бился он о стены, носился из конца в конец комнаты. Жанна отвлеклась его гулким гудением и подняла глаза, чтобы посмотреть на него; но удалось ей увидеть только его блуждающую тень на белом фоне потолка.
Потом он затих. И ей стало слышно легкое тиканье каминных часов и другой слабый звук, вернее — еле слышный шорох. Это продолжали идти маменькины часики, забытые в платье, брошенном на стул в ногах кровати. И полуосознанная параллель между той, которая умерла, и этим неостановившимся механизмом вызвала внезапную острую боль в сердце Жанны.
Она взглянула на часы. Они показывали половину одиннадцатого. Ей стало мучительно страшно провести здесь целую ночь.
И другие воспоминания возникли у нее, воспоминания из ее собственной жизни — Розали, Жильберта, разочарования сердца. Значит, все на свете только горе, мука, скорбь и смерть. Все обманывает, все лжет, все заставляет страдать и плакать. Где же найти немножко радости и покоя? Должно быть, в другой жизни! Когда душа освобождается от земных испытаний. Душа! И она задумалась над этой непостижимой тайной, вдаваясь в поэтические вымыслы и тотчас опровергая их другими, столь же туманными гипотезами. Где же была теперь душа ее матери? Душа этого недвижного и окоченевшего тела? Может быть, очень далеко. Где-то в пространстве. Но где? Испарилась, как аромат засохшего цветка? Или летала, как невидимая птица, вырвавшаяся из клетки?
Вернулась в лоно божие? Или распылилась среди новых творений, смешалась с зародышами, готовыми прорасти? А быть может, она очень близко? Тут, в комнате, возле покинутого ею безжизненного тела? И Жанне вдруг почудилось какое-то дуновение, словно касание бесплотного духа. Ее охватил страх, такой жестокий, нестерпимый страх, что она не смела пошевелиться, вздохнуть, оглянуться. Сердце у нее колотилось, как во время кошмара.
И вдруг невидимое насекомое снова принялось летать, кружить и стукаться о стены. Она вздрогнула всем телом, но, узнав знакомое жужжание, сразу же успокоилась, встала и обернулась. Взгляд ее упал на бюро, украшенное головами сфинксов, где хранились «реликвии».
И неожиданная благоговейная мысль явилась у нее, — мысль прочесть в эту ночь последнего прощания старые письма, дорогие сердцу покойницы, как она стала бы читать молитвенник. Ей казалось, что тем самым она исполнит некий священный долг, проявит поистине дочернюю чуткость и доставит на том свете радость маменьке.
Это были давние письма от ее деда и бабушки, которых она не знала. Ей хотелось протянуть к ним объятия над телом их дочери, побыть с ними в эту скорбную ночь, как будто и они горевали сегодня, создать некую таинственную цепь любви между ними, умершими давно, той, что скончалась в свой черед, и ею самой, еще оставшейся на земле.
Она встала, откинула доску бюро и вынула из нижнего ящика с десяток мелких пачек пожелтевших писем, аккуратно завязанных и уложенных в ряд.
Из чуткого и нежного, любовного внимания она переложила все их на постель, на руки баронессы, и начала читать. Это были давнишние письма, которые находишь в старинных фамильных бюро и от которых веет минувшим веком.
Первое начиналось со слов: «Моя малютка», другое — «Моя душенька», в дальнейших стояло: «Дорогая детка», «Моя милочка», «Родная моя дочка»; затем: «Дорогое дитя», «Дорогая Аделаида», «Дорогая дочь»— в зависимости от того, были ли они адресованы девочке, девушке или, позднее, молодой женщине.
Но все были полны выражениями горячей и простодушной любви, домашними мелочами, большими и такими обыкновенными семейными событиями, совсем ничтожными для посторонних: у папы лихорадка; няня Гортензия обожгла себе палец; кот Мышелов подох; срубили ель справа от ограды; мама потеряла молитвенник по дороге из церкви, она думает, что его украли.
Шла в этих письмах речь и о людях, незнакомых Жанне, но она смутно припоминала, что слышала их имена когда-то в раннем детстве.
Ее умиляли эти подробности, они казались ей откровениями; она как будто проникла вдруг в заповедные тайники прошлого, в тайники маменькиного сердца. Она посмотрела на простертое тело и неожиданно начала читать вслух, читать для покойницы, словно желая развлечь и утешить ее.
А неподвижное, мертвое тело как будто радовалось.
Одно за другим складывала она письма в ногах кровати; и ей пришло в голову, что их следовало бы положить в гроб, как кладут цветы.
Она развязала новую пачку. Тут почерк был другой. Она начала читать: «Я не могу жить без твоих ласк. Люблю тебя до безумия».
Больше ни слова. Подписи не было.
Она в недоумении вертела письмо. На адресе стояло ясно: «Баронессе Ле Пертюи де Во».
Тогда она развернула следующее: «Приходи сегодня вечером, как только он уедет. Мы пробудем часок вместе. Люблю тебя страстно».
Еще в одном: «Я провел ночь как в бреду, тщетно призывая тебя. Я ощущал твое тело в своих объятиях, твои губы на моих губах, твой взгляд под моим взглядом. И от ярости я готов был выброситься из окна при мысли, что в это самое время ты спишь рядом с ним, что он обладает тобой по своей прихоти…»
Жанна была озадачена, не понимала ничего.
Что это такое? Кому, для кого, от кого эти слова любви?
Она продолжала читать и всюду находила пылкие признания, часы потаенных встреч, — советы быть осторожной, и всюду в конце четыре слова: «Не забудь сжечь письмо».
Наконец она развернула официальную записку, простую благодарность за приглашение на обед, но почерк был тот же, и подпись «Поль д'Эннемар» принадлежала тому, кого барон при каждом упоминании до сих пор звал «мой покойный друг Поль»и чья жена была лучшей подругой баронессы.
У Жанны вспыхнула догадка, сразу же перешедшая в уверенность. Он был любовником ее матери.
Тогда, потеряв голову, она стряхнула с колен эти гнусные письма, как стряхнула бы заползшее на нее ядовитое животное, бросилась к окну и горько заплакала, не в силах более сдержать вопли, которые рвались у нее из горла; потом, совсем сломившись от горя, она опустилась на пол у стены, уткнулась в занавеску, чтобы не слышно было ее стонов, и зарыдала в беспредельном отчаянии.