минуту отправлюсь сам заставить ее подписать мне прощение. Ибо при такого рода проступках существует лишь одна церемония отпущения, и она может быть совершена только в личном присутствии.
Прощайте, очаровательный друг мой, бегу по этому важному делу.
Письмо 139
Как я упрекаю себя, отзывчивый друг мой, за то, что поторопилась посвятить вас во все подробности своих мимолетных горестей! Из-за меня вы теперь огорчены. Печаль ваша, в которой повинна я, еще длится, я же в это время счастлива. Да, все забыто, прощено, лучше того — восстановлено. Скорбь и тоска сменились спокойствием и отрадой. О, как мне выразить тебя, радость моего сердца! Вальмон не виноват. Нельзя быть виноватым, когда любишь так, как он. Тяжкие, оскорбительные для меня проступки, в которых я его обвиняла с такой горечью, — он их не совершал, а если в одном-единственном пункте я должна была выказать снисходительность, то разве не было и с моей стороны несправедливостей, которые надлежит искупить?
Не стану вдаваться в подробности о фактах или о причинах, его оправдывающих. Может быть, рассудок и не очень внимал бы им: лишь сердцу дано их понять. Но если вы все же заподозрите меня в слабости, я призову себе на помощь ваши же рассуждения. Ведь вы сами говорите, что у мужчин неверность еще не означает непостоянства.
Это вовсе не значит, что я не понимаю, до какой степени это различие, хотя бы оно и было узаконено мнением общества, оскорбляет истинную чувствительность. Но моей ли чувствительности жаловаться, когда еще сильнее страдают чувства Вальмона? Я-то забываю его проступок, но не думайте, что он прощает его себе сам или находит какое-нибудь утешение. А ведь как искупил он эту легкую вину избытком любви ко мне, избытком моего счастья!
Или же счастье мое теперь полнее, или я больше ценю его после того, как боялась, что оно мною утрачено. Но могу вам сказать, что, если бы у меня хватило сил переносить горести такие же тяжкие, как те, что я сейчас пережила, я не считала бы, что слишком дорого плачу за полноту счастья, которую с тех пор вкусила. О нежная моя матушка, побраните свою неразумную дочь за то, что она огорчила вас своей поспешностью, побраните ее за то, что она слишком дерзновенно судила и оклеветала того, кого должна была неизменно боготворить. Но, признав ее неблагоразумие, знайте, что она счастлива, и увеличьте это счастье, разделив его с нею.
Письмо 140
Почему это, прелестный мой друг, я не получаю от вас ответа? Между тем последнее мое письмо, как мне кажется, его заслуживало. И я должен был пол учить его уже три дня тому назад, а все жду и жду! Мягко говоря, я на вас сердит, и потому ничего не стану рассказывать вам о самых важных своих делах. Ни слова не скажу я о том, что состоялось самое полное примирение, что вместо упреков и недоверия оно породило новые ласки, что теперь уже передо мною извиняются, и я получаю возмещение за то, что была заподозрена моя невинность. Я вообще не стал бы вам писать, не случись прошлой ночью совершенно непредвиденного события. Но так как оно касается вашей подопечной и она, по всей вероятности, не сочтет подходящим оповещать вас о нем, во всяком случае на первых порах, — об этом позабочусь я.
По причинам, о которых вы догадаетесь или не догадаетесь, последние несколько дней я не мог быть занят госпожой де Турвель. А так как этих причин у малютки Воланж не могло быть, я стал чаще навещать ее. Благодаря любезности швейцара мне не приходилось преодолевать никаких препятствий, и мы с вашей подопечной вели спокойный и размеренный образ жизни. Но привычка ведет к небрежности. В первые дни мы никак не могли успокоиться, принимая все новые и новые меры предосторожности, и дрожали за всеми запорами. Но вчера непостижимая рассеянность вызвала то происшествие, о котором я хочу вам сообщить. И если я со своей стороны отделался страхом, то девочке оно обошлось несколько дороже.
Мы предавались отдыху и истоме, которые сменяют сладострастие, как вдруг услышали, что дверь нашей комнаты внезапно отворилась. Тотчас же я схватился за шпагу, столько же для самозащиты, сколько для того, чтобы защитить нашу с вами подопечную. Устремляюсь вперед, но никого не вижу. Дверь, однако, действительно оказалась открытой. Так как мы не тушили света, я пошел на разведку, но не обнаружил ни единой живой души. Тогда я вспомнил, что мы пренебрегли обычными предосторожностями, видимо, лишь слегка притворили или же плохо закрыли дверь, и она сама распахнулась.
Возвратившись к своей пугливой подруге, чтобы успокоить ее, я не нашел ее в постели. Упала ли она между кроватью и стеной или спряталась туда, во всякое случае она лежала там без сознания и в сильнейших судорогах. Можете судить о моем замешательстве! Мне, однако, удалось снова уложить ее в кровать и даже привести в чувство. Но, падая, она ушиблась, и последствия не замедлили сказаться.
Боли в пояснице, жестокие колики и другие еще менее двусмысленные признаки вскоре окончательно прояснили мне ее положение. Но, чтобы сообщить о нем ей, надо было сперва осведомить ее и о том, в которое она попала несколько раньше, ибо она об этом даже не подозревала. Может быть, ни одна девица до нее не сохраняла подобной невинности, так прилежно делая все, чтобы эту невинность потерять! О, эта особа не тратит времени на размышления!
Но зато очень много его она тратила, предаваясь отчаянью, и я почувствовал, что надо на что-то решаться! Поэтому мы с ней договорились, что я тотчас же отправлюсь за их домашним врачом и за их домашним хирургом и что, предупреждая их, что за ними пришлют, я под строгим секретом посвящу их во все. Она же, со своей стороны, позвонит горничной, доверится ей или нет, по своему усмотрению, но, во всяком случае, пошлет за врачебной помощью, а паче всего — запретит будить госпожу де Воланж — трогательная и вполне естественная заботливость дочери, боящейся побеспокоить мать.
Я постарался закончить оба мои визита и оба доверительных сообщения как можно скорее, а затем возвратился к себе и до сих пор еще не выходил из дома. Но хирург, которого я, впрочем, и раньше знал, в полдень явился известить меня о состоянии больной. Я не ошибался, но он надеется, что, если не произойдет осложнений, дома у нее ничего не заметят. Горничная посвящена в тайну, доктор дал болезни подходящее название, и дело это устроится, как бесчисленное множество других, — разве что впоследствии нам с вами понадобится, чтобы о нем заговорили.
Но имеются ли у нас с вами сейчас какие-либо общие интересы? Молчание ваше вызывает у меня на этот счет сомнения. Я бы уже перестал и верить в это, если бы желание сохранить их не побуждало меня всеми правдами и неправдами сохранить надежду.
Прощайте, прелестный мой друг. Целую вас, хотя все еще сержусь.
Письмо 141
Боже мой, виконт, до чего мне надоело ваше упорство! Не все ли вам равно, что я молчу? Уж не думаете ли вы, что я молчу потому, что мне нечего сказать в свою защиту? Если бы все было в этом! Но дело в том, что мне трудно об этом писать!
Скажите мне правду: сами вы себя обманываете или меня хотите обмануть? Ваши слова и поведение настолько противоречат друг другу, что у меня остается выбор лишь между этими двумя мнениями: какое из них — истинное? Что вы хотите от меня услышать, когда я сама не знаю, что и думать?
Вы, как видно, вменяете себе в великую заслугу последнюю сцену между вами и президентшей. Но что она доказывает в пользу вашей системы или против моей? Уж наверно, я никогда не говорила вам, что вы любите эту женщину настолько, чтобы не изменять ей, чтобы не пользоваться любым случаем, который покажется вам приятным или удобным. Я не сомневалась даже, что вам более или менее безразлично утолять с другой, с первой попавшейся женщиной даже такие желания, которые могла возбудить в вас только эта. И я не удивлена, что благодаря своему душевному распутству, оспаривать которое у вас было бы несправедливо, вы однажды совершили вполне обдуманно то, что сотни раз делали просто так, при случае. Кому не ведомо, что так вообще принято в свете, что таков обычай, которому следуете вы все, от негодяя до
Тем не менее я говорила, и думала, и теперь еще думаю, что вы свою президентшу любите. Конечно, не