Анике: вот здесь они подвешивали гамак и любили друг друга под звездами, а им аккомпанировали пронзительные обезьяньи крики и металлический стрекот сверчков; вот тут смотрели, как из часов на ратуше появлялась фигурка негритенка и отбивала четыре удара в бронзовый колокольчик; а здесь угостили сигарой сисястую козу и смотрели, как она задумчиво и с удовольствием ее жует.
И в доме тоже все напоминало об Анике. Опустевшая комната еще хранила ее аромат, похожий на запах сена, и если войти сюда в безлунную ночь, покажется, что Аника здесь – лежит под москитной сеткой и ждет его, а глаза ее сияют ожиданием и предчувствием любви. Теперь Дионисио понимал, что возвращение к прошлому всегда окрашено печалью.
Казалось, мама Хулия и генерал совсем не меняются и не стареют, все такие же. Мама по-прежнему коллекционировала суеверия, ухаживала за покалеченными животными и в невероятных количествах выращивала фрукты. Она все так же делала прическу а ля Кармен Миранда, не одобряла ни внешнего вида сына, ни его поведения и по-прежнему была тайно влюблена в Сезара Ромеро – наизусть знала перипетии всех его фильмов. В генерале все так же соединялись честность и понимание извинительных обстоятельств, и он по-прежнему так знал историю, что все новое было для него повторением полудюжины древних прецедентов. Сейчас он приехал домой из столицы и читал «Историю войны между Афинами и Спартой» Фукидида Афинского в надежде, что она прольет свет на борьбу находившейся под его командованием армии с партизанами, что заключили нечестивый союз с наркокартелями и ополченцами. Он внимательно вчитывался в погребальную речь Перикла и не вышел обнять сына, пока ее не проштудировал.
Однако мама Хулия вышла сразу и осыпала такими упреками затрапезный вид сына, что Дионисио позволил тычками усадить себя на стул и состричь длинные волосы, делавшие его похожим на пророка.
– Ох, ох! – восклицала мать. – Да это просто неуважение к Господу – выглядеть совсем как он; и когда ты собираешься угомониться, жениться на славной толстушке, завести детей и найти приличную работу? Тебе нужно носить воротничок, чтобы шрамы прикрывать, с ними тебя никакая женщина не захочет, только проверь, что она из хорошей семьи. А почему ты сбрил усы? С ними ты хоть как-то выделялся, мог бы сойти за офицера, и некоторым женщинам нравится, как усы щекочутся, когда целуешься, если, конечно, не присохли крошки, это ужасно противно. Мне безразлично, что ты такой знаменитый, я все еще твоя мать и не потерплю непочтительности, поэтому прекрати ухмыляться, а то сейчас отрежу тебе ухо, вот будешь тогда знать; а что это я читала в газетах, дескать, у тебя тридцать женщин и куча маленьких недоносков, прости за слово, но другого не подберешь?
– Преувеличение и враки, – вставил Дионисио. Мама Хулия прервала поток излияний на полуслове и, недоверчиво хмыкнув, отрезала здоровенный пук волос, чтобы выразить свое неодобрение. – Мама, ты слишком много снимаешь, у меня будет мерзнуть голова в горах. Прямо тонзуру выстригла.
– Шляпу наденешь, – ответила мать. – А почему ты не сказал, что написал знаменитую музыку? Я об этом узнала, только когда по радио услышала, а потом прибежал Голый Адмирал с женой, утирают слезы и спрашивают: «Вы слышали, слышали?» Отец очень тобой гордится, но он никогда не скажет, бог его знает почему. Сиди спокойно, ты дергаешься, и я не виновата буду, если тебя порежу; господи, ну что же это за сын у меня такой, одному богу известно, почему я тебя люблю, как тяжело быть матерью! Я хочу, чтобы ты взглянул на моего оцелота и сказал, как он, по-твоему, ему кто-то ногу подстрелил; ну почему всегда так: человек видит что-то красивое, свободное и сразу давай это уничтожать? Никогда не пойму.
В этот момент появился генерал Хернандо Монтес Coca, сказал: «А, Дионисио…» – и ушел.
– Он хочет поговорить с тобой позже, – объяснила мама Хулия.
С прославленным отцом Дионисио по-прежнему чувствовал себя не на равных. Военные ожидали, что генерал займется укреплением вооруженных сил, но он обманул эти ожидания, после всенародного голосования согласившись принять пост губернатора Сезара, а потом, став начальником генерального штаба, настаивал, чтобы вся деятельность военных находилась под контролем гражданских политиков. Если говорить о личных воспоминаниях, то Дионисио ярко помнил случай, когда он, самоуверенный юнец, намекнул отцу, что время того прошло. Генерал высокомерно поднял бровь и сказал:
– Дай руку.
Дионисио дал, и генерал ухватил ее, переплетясь пальцами.
– Другую, – сказал отец, и Дионисио протянул вторую руку. – Кто первым опустится на колени, тот проиграл.
Расставив пошире ноги и готовясь насладиться унижением родителя, Дионисио самонадеянно ухмыльнулся и слегка надавил. Хватка генерала – опытного бойца – вдруг стала крепкой до боли, руки Дионисио перегнулись в кистях, и он позорно оказался на коленях. Генерал отпустил его и прошагал вон из комнаты, одергивая под ремнем гимнастерку на прямой спине, а Дионисио прошмыгнул к себе, чтобы в одиночестве пережить вполне заслуженное унижение. С того дня он побаивался генерала и чувствовал себя еще не вполне человеком. Возможно, он потому и выбрал совсем другую жизнь – чтобы их не сравнивали.
Тем вечером, когда они, словно Аристотель и внимающий ему ученик, сидели во дворе под бугенвиллией, Дионисио смутился, поняв, что отец, в сущности, ему поверяется. Генерал сказал на изысканном кастильском диалекте:
– Полагаю, молодой человек, ты считал меня хорошим отцом. Но вот недавно я задумался – не было ли пренебрежения в моем отношении к тебе.
Дионисио, весьма удивленный, тактично ответил:
– Ты просто всегда ставил меня на место.
– Хочешь сказать, унижал тебя?
– Унизительнее всего, пап, что ты вне досягаемости. Может, потому я так и фордыбачил.
– Меня всегда беспокоило, Дио, что ты бунтовал против того, что, на мой взгляд, честно и справедливо. Но после твоей кампании против Пабло Экобандодо и его головорезов я понял: ты не хочешь подчиняться обычаям и моральным устоям, которые при ближайшем рассмотрении мелочны и пусты. – Генерал помолчал в раздумье, будто любуясь огромной луной, поднимавшейся над горизонтом. – Когда речь идет о действительно важном, ты героически подвергаешь себя опасности и рискуешь жизнью. Мы боялись за тебя, но в то же время нас просто распирало от гордости. И вот сейчас я хочу знать – как ты считаешь, был ли я в своей жизни достоин тебя?
У Дионисио к глазам подступили слезы, слова давались с трудом. Никогда прежде он не видел отца таким.
– Ты говоришь так, словно твоя жизнь кончилась, и вроде беспокоишься, какой приговор тебе за нее вынесут, – ответил Дионисио. – По-моему, пап, у тебя что-то совсем другое на уме.
Генерал поднялся и, не оборачиваясь, прошелся до конца дорожки.
– Большая часть жизни прожита бесполезно, – сказал он. – Сорок лет в армии, а значительного сделано мало. Вот только в последние десять лет я нашел занятие, которое оправдывает мое жалованье, а все остальное – пустота, и я заполнял ее женой и детьми. Потому и спрашиваю, получилось ли у меня что- нибудь.
Дионисио подумал и ответил:
– Я часто над этим размышлял и пришел к выводу: всем, что во мне есть, я обязан тебе. Ты – как пушка, что выстрелила мной, и цель выбрал ты. Раз вы мной гордитесь, значит, ты прицелился верно.
Генерал улыбнулся:
– Я так и думал, что ты найдешь образ, который мне понятен. А тебе известно, что снаряд, когда вылетает из ствола, вначале вихляет из стороны в сторону и лишь потом движется по идеальной дуге? Может, твое ужасное поведение в молодости – своего рода вилянье снаряда?
– Папа, мне все-таки кажется, ты чего-то не договариваешь. В чем дело?
Генерал Хернандо Монтес Соса сказал без всякой позы:
– С тех пор, как я стал главнокомандующим, вероятность, что меня убьют, возросла почти до неизбежности. Я воюю с бесчисленными партизанскими отрядами и с четырьмя наркобаронами; из-за нашего безголового правительства вполне возможен мятеж, потому что этого идиота Веракруса нет на месте. Кое-кто из аристократов правого крыла с дорогой душой прикончит зарождающуюся демократию. Вот почему, мой мальчик, я стал копаться в себе и задавать вопросы. Я хочу умереть, зная, что жил правильно и со смыслом, только и всего.
Дионисио поднялся со скрипнувшего стула и подошел к отцу. Приобнял его и искренне сказал: