и с тех пор передававшийся в семье Coca по наследству. Они намеревались осмотреть большой испанский замок, построенный африканскими рабами, которые, получив свободу, стали прародителями нации, но эта монолитная громадина угнетала: только подумать, что веками происходило за ее стенами. И пара покатила дальше по дорожной пыли, а на обочине то и дело мелькали разукрашенные памятные знаки, отмечавшие место автокатастроф, с дагерротипами покойных и увядшими цветами. Дионисио и Аника проскакивали мимо пожилых крестьянок с удрученными мулами, которых донимали слепни и поклажа из неопознанной растительности, мимо беленных известкой домишек с необщительными кошками и нелюбознательными детьми, мимо коз с дьявольскими глазами и гранатовых деревьев, увешанных запыленными плодами.
Аника замечала, как море переливается разными оттенками ее любимой бирюзы, и через каждые полкилометра требовала остановиться, чтобы сделать снимки. Дионисио ей позировал: на одной фотографии демонстрировал бицепсы, на другой косил глазами, на третьей плотоядно ухмылялся, сунув в шорты банан, а на голову водрузив ананас. Через несколько лет он будет рассматривать эти фотофафии, поражаясь, как пережил времена невинной чистоты, далекие, точно войны за независимость, и столь же неповторимые. Это чувство всегда сопровождалось опустошающей тоской, «saudade»,[36] которое он так старался ухватить в своей музыке.
Аника постоянно таскала Дионисио на прогулки по Новой Севилье искать следы индейской культуры, которые там встречались чаще, чем в индейских селениях. Дионисио купил Анике простенькие бусы, потому что она не позволяла покупать дорогое; Аника и так чувствовала себя виноватой и не делала ответного презента, потому что он бы стал прощальным подарком.
Выйдя из лавки, они увидели, как по городу проносят мумию святого, но так и не выяснили, кто он такой, поскольку процессию охватил истерический пыл, и все старались коснуться почерневшей, на вид неопрятной ступни, надеясь, что на них снизойдет благодать чудес, что совершались не часто, но зато с чувством юмора; говорят, однажды святой не смог вернуть прокаженному сожранные недугом пальцы, но сделал так, что больной проснулся на помойке, где провел ночь, и обнаружил у себя на груди пару новехоньких перчаток из тисненой кожи. Отвратительного мертвеца с безумным оскалом пожелтевших зубов, с кожей дохлой коровы и пучками рыжеватых волос нелепо украсили свежими белыми гвоздиками, которые ежедневно доставлялись самолетом из столицы по заказу и на деньги религиозных последователей; они покупали цветы у той самой компании, что приобретет дурную славу, расстреляв забастовку рабочих, не желавших умирать от пестицидов, которые незаконно поставляли беспринципные западногерманские корпорации. Неизвестно, исцелил ли святой хоть одного рабочего или, может, кого воскресил, но на сей раз его блистательнейшее чудо состояло в том, что он устроил небывалую в Новой Севилье дорожную пробку и показал Дионисио маленькую девочку с цветами в волосах. Дионисио решил, что на днях попросит Анику выйти за него, чтобы у них появились точно такие дочурки.
Они все время катались на мотоцикле – идеальный способ охладиться на жаре, когда предметы словно колеблются в воздухе, а на пастбищах возникают миражи замка Новой Севильи. Идеально для Аники: она клала голову Дионисио на плечо и целовала в шею, запоминала его запах и контуры его живота. Идеально для Дионисио: видя по бокам ее неотразимые длинные ноги, такие гладкие и загорелые, он снимал руку с руля и гладил их. Оборачиваясь, он видел ее волосы, что развевались в потоке воздуха, ее зеленую рубашку, небрежно завязанную под грудью, громадную сережку, бело-зеленые полосатые шорты. Глаза Аники были закрыты, словно она грезила, и Дионисио ощущал радость и ужас человека, в ком белым вьюнком распускаются надежды, которые так же легко сломать, как этот нежный цветок.
Как-то раз, вернувшись в пансион поздно вечером, они сфотографировали друг друга на балконе; оба улыбались, глядя в объектив, потом Аника повалилась поперек кровати, а Дионисио, не входя в комнату, стоял и смотрел на нее. На мгновенье их взгляды встретились, и обоим стало странно и неуютно: точно оба пытаются понять, что за человек перед ним. Два незнакомца оценивают друг друга, угадывают, что у другого на уме. Анике казалось, она презренная тварь, а Дионисио думал, что такой чистый человек, несомненно, сохранит верность до гробовой доски, и как же плохо нужно с ней обращаться, чтобы она собрала вещи и ушла. Внезапно он сказал:
– Я себя чувствую очень несчастным.
Удивившись, испугавшись – вдруг ему что-то известно, – Аника села на кровати и спросила:
– Отчего?
– Потому что не хочу возвращаться в этот сраный город на эту долбаную работу, потому что боюсь, ты уедешь в университет и меня бросишь. – Дионисио отвернулся, чтобы она не увидела, как повлажнели его глаза, и привалился к косяку.
Аника не отрывала глаз от пола – боялась, что человек, который телепатически общается с животными, прочтет и ее мысли, узнает то, в чем она не хотела признаться даже себе. Она боялась Дионисио так же сильно, как бандитских угроз, – она видела его ветхозаветную ярость и знала, что та смертоноснее пуль. Она ненавидела себя за то, что прикидывается невинной овечкой.
– Милый, с чего ты взял, что я тебя брошу?
Дионисио засунул руки в карманы, поежился и уткнул подбородок в грудь. Две слезинки предвестницами больших слез тихонько скатились по его щекам.
– Потому что чувствую себя таким несчастным.
41. Танец огня (3)
Когда Лазаро одолели мощные потоки с водопадами выше по течению, он бросил каноэ и пошел пешком. В пышной чаще леса очень пригодилось бы мачете, но руки превратились в звериные лапы – суставы будто втянуло в ладони, на них теперь болтались бесполезные култышки с остатками ногтей; нож удержать нечем. Он пробирался сквозь заросли, отводя ветки с шипами, с острыми листьями, и бесчувственность тела, бывшая проклятием, стала благом. Лазаро не чувствовал ни жалящих москитов, ни кусачих муравьев, ни колючих шипов и шел все время туда, где садится солнце, порой невидимое сквозь листву, и где перед затуманенным надвигающейся слепотой взором изредка мелькали холодные горные вершины.
Порезы на босых ногах превращались в язвы, сочились гноем и зловонной слизью, но он не слышал их гнилостного запаха. Пальцы на ступнях отвалились, вместо них торчали иголками ломавшиеся то и дело кости, но Лазаро не чувствовал боли, только замечал, что продвигаться все труднее. На солнцепеке на руках и ногах вздувались волдыри, и он их видел, но не чувствовал, а по вечерам, перед заходом солнца, зажав во рту или в культях палочку, выковыривал личинок из ран.
Ко времени, когда воздух сделался тоньше, ночи холоднее, а растительность вокруг поредела, Лазаро уже умирал. Обложенное гнойниками горло не давало дышать, и при каждом вдохе он заходился надрывным кашлем с придушенным свистом. Когда он вслух молился или припоминал нежные слова, что говорил Раймунде и детишкам, голос звучал клекотом стервятника, а губы не шевелились из-за наростов, бугров на языке и в гортани и прожженного язвой свища в нёбе. Ослепленный светом, от которого не спрятаться, шатаясь и давясь холодеющим воздухом, он ковылял по открытым пространствам предгорий; рассудок окутался мраком подступающей смерти, и голодный, заживо гниющий Лазаро убаюкивал себя, погружаясь в долгий прекрасный сон.
Он опять очутился в лесу, опять впервые встретился с Раймундой. Она выходила из реки, и он видел ее грудь пятнадцатилетней девочки, такую округлую и упругую, сморщенные от прохлады темные соски, с которых каплями стекала вода. Она улыбалась и держала в руке паку – эту рыбу ловят, стоя совсем неподвижно в реке, и хватают, когда проплывет мимо. Из каноэ он крикнул ей: «Приветик, девушка, не для меня ли эта рыбка?»
«Ага, получишь после дождичка в четверг!» – засмеялась она. У нее были темно-карие глаза, ожерелье ракушек на нитке. Она так шаловливо слизывала воду с губ, а когда смеялась, открывались невероятно белые зубы.
Он был силен и красив, в каноэ полно рыбы, тетра и пираруку, и она поняла, что он замечательный рыбак. «А эта не для меня ли?» – спросила она, показав на самую крупную рыбу. «Конечно, бери, – ответил он, – только в обмен на поцелуй».
Лазаро вспоминал, как они в первый раз дарили друг другу свои тела на песчаной отмели, а наверху стремглав носились зимородки. Как оба задохнулись от изумленного восторга, как идеально совпадали в плавном движении, как поняли, что созданы друг для друга. Они заснули на песке, и река бросала на них блики, а потом барахтались и брызгались, пока не спохватились, что уже почти ночь, рыбы совсем не