колибри и ручейки с восхитительной водой, что каким-то чудом бегут вдоль каждой тропинки. Еще три- четыре тысячи футов – и попадаешь в царство камня и воды, окруженное, будто висячими садами, совсем чужими, будто лунными растениями всех оттенков коричневого, красного и желтого, столь необычными и колдовскими, – о таких читаешь в легендах и романах. Еще выше – и словно попал на Венеру: царство льда и внезапной шалой хмари осязаемой воды; лишайников и журчащих родников, осколков сланца и блистающих белых вершин, откуда людские заботы кажутся далекими и смешными, где небо в тебе и под ногами, где дыхание – подвиг само по себе, где непостижимо громадные тяжелые кондоры кружат в восходящих потоках, точно хозяева иной, фантастической вселенной. Здесь-то их и ловят инки; индейцы знают – кондору нужно больше места для взлета, чем для посадки, и потому устраивают загончик, кладут падаль и ждут. Из перьев они делают одежды, а из полых птичьих костей мастерят зловещие флейты-кены. Инки тут же убивают всякого, кто стреляет этих птиц ради «охоты», из любопытства или тщеславия, и бросают трупы кондорам и стервятникам помельче.
В отличие от большинства патриотов генерал любил и людей. Он благоговейно трепетал при виде крестьян с лепными, будто греческие скульптуры, телами, на которых под черной кожей реками на карте рельефно проступали мышцы и жилы. В неприступных инках и развалинах их цивилизации он ощущал таинственную, необъяснимую гордость и часто размышлял, что, как бы там ни было, некогда соотечественники неутомимо и бесстрашно сражались под руководством Симона Боливара[20] за объединение стран на северо-востоке, включая Панаму, и вышвырнули испанцев со всей их продажной спесью и непостижимой жестокостью. Как человек, родившийся не в свое время, он мечтал о возрождении яростного и величественного духа народа, что измельчал, в отличие от неукротимых предков.
Еще генерал любил армию. Она как бы стала его женой: то есть они часто не ладили, супруга надоедала, а порой занудствовала. То и дело приходилось вникать в явно несущественные детали, и частенько возникало искушение бросить ее. Но она подарила ему порядок, уравновешенность, направление и цель жизни; генералу нравилось жить по уставу – это избавляло от муки принятия решений, – и, подобно всем хорошим офицерам, он считал армию не орудием войны, а инструментом прочного мира. Никогда и мысли не возникало поучаствовать в перевороте, а в бою генерал побывал лишь раз – бесплодная, вздорная стычка за никому не нужный клочок территории. – старался не подвергать жизнь своих солдат опасности и повторения такого опыта не желал. Генерал и впрямь воспринимал армию как жену, с которой прожито много лет, – она вызывала не страсть, но все большую гордость и нежность, согревающую сердце и доказывающую, что стремиться надо не к счастью, а к довольству.
Хватит уже привязанностей генерала; отвращение в нем вызывал коммунизм, слово столь туманное, что вообще казалось бессмысленным. А потому коммунистом он считал всякого, кто раскачивает лодку, обливая пассажиров или выкидывая за борт. Миролюбивому и довольному человеку, который любит свою страну и считает жизнь неисчерпаемо интересной, беспорядочные убийства и подрыв экономики казались дикостью и тупоумием. «Если они за народ, – спрашивал он, – то почему взрывают мосты и железные дороги, выстроенные для блага этого народа? Зачем устраивают резню, убивают хозяев и доводят имения до разрухи, поскольку не умеют управлять? Почему не трудятся, не меняют изнутри, а навязывают перемены извне и силой?»
Вообще-то у проблемы имелось две стороны. Начать с того, что генерал, как и сами партизаны, почти не знал, что собой представляет коммунистическая теория. К примеру, его не беспокоило, что коммунизм – идеология безбожников, поскольку сам он не испытывал симпатии к церкви; это не беспокоило и партизан, которые перед боем по-прежнему молились ангелам, а у духов спрашивали совета насчет тактики. Генерала не волновало, что партизаны добиваются земельной реформы, – он считал, это принесло бы пользу. Генерала тревожило и бесило, что его солдат убивают изъясняющиеся лозунгами головорезы с иностранным оружием и кудлатыми бородами.
Еще он знал, что коммунисты – противники американского образа жизни, а такую жизнь генерал хотел видеть в своей стране: хорошие дороги, хорошая еда, у каждого – машина, новые больницы, политическая стабильность. Генерал бывал в США и счел, что люди там славные, благородные и гостеприимные, а потому как наглую и грубую пропаганду отметал байки о происках ЦРУ, о том, что на каждые два ссуженные песо выплачиваются три песо процентов и американские корпорации выкачивают ресурсы из страны. Все эти россказни, на его взгляд, доверия не заслуживали.
Однако он искренне верил тому, о чем читал в газетах, слышал от высокопоставленных офицеров, министров и знакомых американских военных: коммунисты хотят навязать свободному миру рабство. И почему бы не верить? Никто и никогда не убеждал генерала в обратном – и здесь мы подходим ко второй стороне нашей двоякой проблемы.
Должность генерала, понятное дело, отдаляет от событий на передовой; то есть у него не было повода сомневаться в достоверности рапортов, подаваемых каким-нибудь капитаном Родриго Фигерасом. Поданным генерала, ничто не опровергало исключительную честность и компетентность его людей, а если опровержения появлялись, следовало делать скидку на то, что они могут оказаться коммунистической пропагандой. Генералу рассказывали, что коммунисты частенько убивают крестьян, чтобы обвинить военных. К тому же генерал происходил из респектабельной семьи в Кукуте и видел чужую нищету и униженность глазами, но не сердцем, и уж тем более не испытывал их сам. Соответственно, он не понимал, насколько личные причины заставили партизан взяться за оружие.
Как ни странно, не понимали этого и редкие кубинские агитаторы и военные спецы, пробиравшиеся в страну, дабы внедриться в ряды рабочего движения и партизанские отряды. Они прибывали, битком набитые идеалами и теориями о диктатуре пролетариата, вооруженной пропаганде, тактике военных действий в джунглях и «опиуме для народа», но только изумлялись и кривились: партизаны суеверны, однако не имеют ясной цели, обладают привычкой расходиться по домам на сбор урожая и праздники, неспособны (скорее, не желают) организоваться, не питают интереса к теориям, и причины их борьбы весьма странны («хозяин не захотел ссудить мне пятьдесят песо», «хозяин пристрелил мою собаку», «в Венесуэле платят больше», «хочу съездить во Францию, а мне не дают паспорт, потому что нет свидетельства о рождении, стало быть, я еще не родился, а я хочу иметь право родиться»). Но чаще всего партизаны воевали оттого, что кто-то слишком богат, а все остальные слишком бедны, да еще оттого, что пострадали от хулиганских выходок военных. Партизанам достаточно знать, против чего они сражаются, и не нужны советы, за что сражаться и как начинать.
Генерал Карло Мария Фуэрте, по крайней мере, знал, за что сражается, но сегодня задумывал уйти – очень легко, поскольку он тут заведовал всем. Генерал собирался взять ослика, вещмешок с провизией, табельный револьвер для самозащиты, бинокль и фотоаппарат – наблюдать и снимать колибри в сьерре. А для поддержания настроения сунул в карман книжку Хадсона «Беззаботные деньки в Патагонии».
7. Безуспешная дипломатия дона Эммануэля и ее последствия
Дон Эммануэль как парламентер к донне Констанце – возможно, логически напрашивающийся выбор, но отнюдь не лучший. С тех пор, как кто-то шепнул дону Эммануэлю на ушко, что испанский его неприемлемо вульгарен, особенно в выборе наречий, прилагательных и имен нарицательных, в разговоре с влиятельными и респектабельными лицами он прибегал к речи, отчасти состоявшей из обычной возмутительной грубости, а отчасти – из учтиво-изысканных оборотов, встречающихся в средневековых романах. В результате возникал эффект злейшего сарказма, к чему дон Эммануэль до некоторой степени и стремился, а его репутация отъявленного грубияна значительно укреплялась, тем более что он вовсе не пытался избавиться от простонародного выговора или хотя бы его прикрыть.
Средством передвижения дону Эммануэлю служила несчастная гнедая кобыла с белой звездой на лбу, получившая неромантическое имя Черепаха. Этому созданию не повезло прежде всего потому, что дон Эммануэль, мужчина ладный и крепкий, обладал большим и тугим, как барабан, животом, добавлявшим килограммы к непомерному весу, что давил на лошадиную спину. Кроме того, лошадь была «pasero» – ее не готовили для перевозки тяжестей, а заботливо обучали не рысить, но идти ровным стелющимся шагом. Как раз таким манером дон Эммануэль никогда не ездил, а потому лошадь приобрела прогнутую спину, а также сердитый и расстроенный вид прирожденного художника, которого денежные затруднения вынудили поступить в банковские чиновники. Всякий раз, когда хозяин затягивал подпругу, лошадь вдыхала поглубже, а затем посреди реки выдыхала, отчего ремень ослабевал, и дон Эммануэль боком сваливался в воду. Он очень гордился этим конским фокусом и всегда приводил его как неопровержимое доказательство