фейерверком с вершины горы Энос. Он видел, как на холме над Аргостоли трассирующие пули чертили изящные дуги в направлении немецких позиций, и слышал разрывы падающих снарядов и их отголоски – очень похоже на то, как барабанщик мягко постукивает колотушкой по коже старого турецкого барабана. Пастух видел, как накалились поперек бухты два сверкающих луча света, и дернул за рукав стоявшего рядом человека, которого некогда ошибочно' принял за ангела, – тот сейчас что-то быстро говорил в свою рацию. Кролик Уоррен поднял бинокль и увидел, что неприятельская флотилия наскоро сколоченных барж вышла из Ликзури и была поймана прожекторами, подобно непредусмотрительному зайчишке в лучах автомобильных фар. «Браво!» – воскликнул он, когда итальянские батареи открыли огонь и одну за другой потопили баржи. Алекос любовался великолепными вспышками оранжевого пламени, искрившимися, как светляки, на холме над городом.
– Ай да итальяшки, ай да мужики! – проговорил Уоррен, чей греческий улучшился до такой степени, что стал простонародным. Он еще раз попытался внушить своим начальникам первостепенную важность обеспечения осажденных итальянцев поддержкой с воздуха и моря, но рациональный голос на другом конце линии сказал ему: «Ужасно сожалеем, старина, это невозможно. Привет. Конец связи».
Доктор Яннис с дочерью, не в силах уснуть, сидели рядышком на кухне, держась за руки. Пелагия плакала. Доктору хотелось раскурить трубку, но из уважения к отчаянию дочери он не убирал своих рук из ее ладоней и повторял:
– Корициму, я уверен, с ним все в порядке.
– Но его так давно не было! – причитала она. – Я точно знаю, его убили.
– Если бы его убили, кто-нибудь сказал бы нам, кто-нибудь из «Ла Скалы». Они все были хорошими мальчиками, они бы побеспокоились и сообщили нам.
– Были? – повторила она. – Ты думаешь, они все погибли? Ты думаешь, их тоже убили, да?
– О господи! – немного раздраженно ответил доктор. В дверь постучали. Вошли Стаматис с Коколисом. Доктор взглянул на них, мужчины сняли шляпы.
– Привет, ребята, – сказал доктор.
Стаматис потоптался и проговорил, словно на исповеди:
– Доктор, мы решили пойти и пристрелить несколько немцев.
– Ага, – сказал доктор, не совсем понимая, как он должен относиться к этому сообщению.
– Мы хотим знать, – сказал Коколис, – можем ли мы получить ваше благословение.
– Благословение? Я же не священник.
– Лучше не придумаешь, – объяснил Стаматис. – Кто знает, где сейчас отец Арсений.
– Разумеется, я благословляю вас. Храни вас Господь.
– Велисарий выкопал свою пушку, он тоже идет.
– И ему мое благословение.
– Спасибо, доктор, – продолжил Коколис, – и мы хотим знать… если нас убьют… вы позаботитесь о наших женах?
– Сделаю все, что смогу, обещаю. Они знают?
Мужчины обменялись взглядами, и Стаматис признался:
– Нет, конечно. Они бы нас никуда не пустили. Я не вынес бы этого визга и плача.
– И я бы не вынес, – прибавил Коколис.
– И еще я хотел сказать вам спасибо, что вылечили мое ухо. Теперь оно мне понадобится, чтобы слышать немцев.
– Рад, что смог принести пользу, – ответил доктор.
Мужчины помялись еще мгновение, словно желая что-то добавить, и вышли. Доктор повернулся к дочери:
– Смотри, два старика идут сражаться за нас. Имеют мужество. Пока у нас есть такие люди, Греция не погибнет.
Пелагия обернула к отцу заплаканное лицо и прорыдала:
– Кому какое дело до Греции? Где Антонио?
Антонио Корелли пробирался в темноте по руинам Аргостоли. Симпатичный городок теперь превратился в одни покосившиеся стены и раскрытые, как кукольные домики, жилища; открылись целые этажи, на стенах по-прежнему висели картинки, а на столах лежали веселенькие скатерти. Вокруг повсюду высились груды битого камня. Из одной торчала рука с вялыми, расслабленными пальцами – очень грязная ручка, миниатюрная и юная. Он раскидал кучу булыжников и камней, что живописно огораживали и защищали людей еще с венецианских времен, и обнаружил раздавленную голову маленькой девочки – примерно тех же лет, что и Лемони. Он смотрел на эти бледные губы, милое личико и не понимал, что его душит – гнев или слезы. Всем сердцем чувствуя непоправимость горя, какого никогда прежде не испытывал, он осторожно поправил ребенку волосы, чтобы они более естественно лежали на щеке.
– Прости, корициму, – поверился он мертвому тельцу, – если бы нас здесь не было, ты бы жила.
Смертельно измученный, он давно перешел предел страха, и усталость заставляла его размышлять. Маленькие девочки, невинные и милые, как эта, умирали ни за что на Мальте, в Лондоне, в Гамбурге, в Варшаве. Но те были статистическими маленькими девочками, детьми, которых сам он никогда не видел. Он подумал о Лемони, а потом – о Пелагии. Невыразимая гнусность этой войны внезапно пронзила ему сердце так, что он задохнулся; ловя ртом воздух, он понял с абсолютной уверенностью еще одно: нет ничего более необходимого, чем победить в ней. Он коснулся пальцами своих губ, а потом – мертвых губ чужого ребенка.
Так много предстояло сделать. Обстрелянные немецкими пулеметами, беженцы из разрушенных до основания деревень хлынули в город, а горожане с ручными тележками забивали улицы в попытке спастись бегством в деревни. Войскам и орудиям передвигаться было почти невозможно, и в довершение всего по приказу Гандина повалили солдаты из отдаленных районов, становясь легкой мишенью и резко увеличив столпотворение. Разместить их было негде, связь нарушилась, приказы не поступали, и все молчаливо понимали, что ни суда, ни самолеты на помощь не придут. Остров Кефалония не имел стратегического значения; не требовалось спасать его маленьких детей, его древние осевшие здания не нуждались в сохранении для потомства, его кровь и плоть не были драгоценны для тех, кто с легкостью дирижировал войной с олимпийских высот. Для Кефалонии не существовало ни Уинстона Черчилля, ни Эйзенхауэра, ни Бадольо, ни эскадр кораблей, ни рейсов самолетов. С неба летел лишь снегопад немецкой пропаганды с фальшивыми обещаниями и ложью, из Бриндизи по радио приходили только ободряющие послания, а в изысканно белой бухте Кирьяки высадились два батальона свежих альпийских частей под командованием майора фон Хиршфельда.
На рассвете следующего утра мраморноликий обер-лейтенант и его солдаты наводнили сонный лагерь, в котором остались лишь полевая кухня и рота погонщиков мулов. После того, как все сдались, обер- лейтенант расстрелял их и сбросил тела в канаву. Из лагеря он повел своих солдат на поросший соснами горный кряж у Дафини и дождался там восьми часов, когда новые альпийские части майора фон Хиршфельда наверняка должны были подойти с другой стороны, чтобы завершить окружение. Снова итальянцев застигли врасплох, снова им пришлось сдаваться. Обер-лейтенант погнал пленных в Куруклату, но потом они ему наскучили, и он, подведя целый батальон к краю обрыва, расстрелял всех. Из научного интереса он обложил тела динамитом – результаты его впечатлили. Этот район славился кроваво-красным вином под названием «Финиатико».
Не стесненный пленниками, он проследовал к Фарсе, привлекательной деревеньке, от которой альпийский части минометным огнем уже не оставили камня на камне и где итальянские солдаты оказывали яростное и успешное сопротивление. Атакованные теперь с обеих сторон, они дрались и пали, только очень немногих оставшихся в живых удалось загнать на площадь и застрелить. В Аргостоли чернокрылые бомбардировщики, волна за волной, последовательно разбивали батареи, пока не замолчали все орудия.
Утром 22 сентября капитан Антонио Корелли из 33-го артиллерийского полка, понимая, что вот-вот над штабом в Аргостоли поднимут белый стяг, оседлал свой мотоцикл и погнал к дому Пелагии. Он бросился к ней в объятия и, остановив взгляд воспаленных глаз на ее плече, сказал:
– Siamo perduti.[158] У нас кончились боеприпасы, англичане нас предали.