– Меня зовут Пелагия, – сказала она и спросила у отца: – На каком языке он говорит? Это не катаревуса.
– Разумеется, нет, и это, определенно, не новогреческий.
– Может, это болгарский, турецкий или что-то такое?
– Грэтскый старык дыней, – сказал человек и добавил: – Перикл. Демосфен. Гомер.
– Древнегреческий? – не веря, воскликнула Пелагия. Она отступила назад, испугавшись общества привидения. В детстве она столько слышала о Мраморном Императоре, которого ангел унес в пещеру, откуда он однажды вернется, чтобы прогнать угнетателей. Но этот человек казался больше из плоти, чем мраморным, да и то была всего лишь глупая легенда. Рассказывали еще одну сказку о светловолосых чужестранцах с севера, которые принесут освобождение. Но кто его знает?
Доктор побарабанил себя по лбу указательным пальцем и поднял на гостя торжествующий взгляд.
– Англичанин? – спросил он.
– Агликанскый, – согласился человек. – Одынако, покориисэ аз верно…
– Разумеется, мы никому не скажем. Прошу вас, не могли бы мы говорить по-английски? Ваше произношение – это что-то ужасное. У меня от него болит голова. Пелагия, принеси стакан воды и немного сладкого.
Англичанин улыбался явно с громадным облегчением: ужасно обременительно говорить на чистейшем греческом, который преподают в привилегированной школе, и не быть понятым. Ему говорили, что его произношение ближе всего к подлинной грекофоне, которая может понадобиться в его обстоятельствах, и он прекрасно знал, что современный греческий не очень похож на греческий в Итоне, но он и представить не мог, что его не будут понимать совсем. К тому же стало совершенно ясно: в разведке кто-то ухитрился создать абсолютно превратное представление о том, что носят на Кефалонии.
– Мы иметь итальянский офицер, спящий в комнате, – сказал доктор, чей английский был не настолько хорош, как ему хотелось думать, – так что, мы быть очень тихо, прошу.
Англичанин развязал козью шкуру и вытащил револьвер. Пелагия пришла в ужас. Пока она здесь, никто не посмеет пристрелить Антонио. Человек заметил ее смятение и проговорил:
– Предосторожность. Я не хотел бы прибегать к силовым мерам без крайней необходимости.
– Шпион? – спросил доктор. – Шпионство?
Человек кивнул и сказал:
– Сугубо секретно. Нет ли у вас какой-нибудь одежды для меня? Я был бы вам страшно благодарен.
Доктор показал на фустанеллу:
– У нас на Кефалонии это не носят. – Он показал на картинку в рамке на стене: юноша в штанах до колен, с белым кушаком, в мягкой шапочке на голове и жилете с двумя широкими рядами серебряных пуговиц.
– Наш одежда, – объяснил он, – но только праздник. Мы одеваться, как вы. Я давать вам одежда, вы давать мне фустанелла, идет?
Доктор всегда мечтал иметь фустанеллу и никогда не мог себе этого позволить. Отправляясь за обычной одеждой, он проговорил: «Благодарю тебя, Вистон Цорциль», подняв глаза к небесам, словно Черчилль был божеством. Когда-нибудь он поразит всех на празднике. Доктор усмехнулся, предвкушая это удовольствие. Завсегдатаи кофейни подумают, что он перестал быть европеизированным алафранга[151] и превратился в традиционалиста – фустанеллафорои.[152] Он подумал, где бы еще достать цибуки – такую искусно сделанную традиционную трубку, – чтобы завершить картину.
Совсем не просто оказалось втиснуть шпиона в одежду человека меньших объемов. Слабым утешением послужило только то, что оба носили шляпы одинакового размера. На рассвете англичанин отбыл в Аргостоли, упакованный в брюки с отворотами, доходившие ему до середины розовых икр, и в незастегнутый пиджак; свое оборудование он нес в дерюжном мешке, также выданном доктором, который отпустил его только после того, как снабдил серьезным напутствием:
– Слушайте, окей? Ваш акцент – ужасный-ужасный. Не говорить, понимать? Вы тихий, пока не научиться. Еще – берегитесь наши боевики. Они есть воры, не есть солдаты, они говорить «коммунист», но они есть воры. Они не есть хотеть воевать, понимать? Итальянцы – окей, немцы – нехороший, понятно?
И вот так вышло, что лейтенант «Кролик» Уоррен, направленный от Королевских гвардейских драгун в помощь британскому спецотряду, с поразительной инициативностью и беспримерной наглостью обустроился в большом доме, где уже размешались четыре итальянских офицера. Он приводил их в замешательство и смущение, пытаясь общаться с ними на латыни, и каждую неделю совершал долгий переход к заброшенной лачуге, где смонтировал свою рацию и зарядное устройство. Он докладывал Каиру, во всех деталях информируя о количестве и перемещениях войск, на тот случай, если союзники примут решение о вторжении в Грецию вместо Сицилии.
Одинокая жизнь, раздражавшая до того, что можно сойти с ума, – но, быть может, сумасшествие и служило лучшей маскировкой. С нательным поясом, полным золотых соверенов, он пешком исходил всю Кефалонию и пару раз поднимался на гору Энос, чтобы отдать дань уважения своему первому хозяину, которого так и не смог до конца убедить, что он не ангел. Иногда он присоединялся к удобно странствующему отцу Арсению и сходил за еще одного пророчествующего религиозного фанатика.
Рация ни разу не подвела его. Это была «Браун Б-2» – всего две лампы «Локталь», антенна – совершенно как бельевая веревка, работала от сети или шестивольтового аккумулятора и при пустяковом весе в тридцать два фунта была чудом миниатюрности.
47. Доктор Яннис дает совет дочери
Доктор Яннис набил трубку смертоносно-едкой смесью, которая в дни оккупации сходила за табак, примял ее и раскурил, неблагоразумно глубоко затянувшись. От резкого дыма, обжегшего горло, он выпучил глаза, поперхнулся, схватился рукой за горло и зашелся в кашле. Бросив трубку на пол, он пробормотал: «Кал, сущий кал! До чего же докатился свет, если я дошел до курения экскрементов? Ну всё, больше не курю».
Последнее время трубка доставляла ему больше мучений, чем утешения. Одно только то, что невозможно достать ершики для чистки трубки, – и он опустился до рысканья по саду в поисках птичьих перьев. Он даже подкупал маленькую Лемони, чтобы та ходила на берег искать их, а это влекло за собой необходимость склонять Пелагию к приготовлению маленьких медовых пирожных, которые любила Лемони. Цепочка грозила превратиться в бесконечную и неуправляемую коррупцию. Он попытался разрубить гордиев узел, прекратив чистить трубку, но в результате пришлось вдыхать неописуемо противные, ужасно горькие и жутко склизкие комочки непрогоревшего табака. Его начинало тошнить, как бестолковую собаку, слопавшую перец «чили», смоченный в бензине; помимо всего прочего, курить такой табак – все равно что позволить дилетанту удалять воспаленные миндалины. Доктор с раздражением чувствовал, что его предали. Трубка была настоящий «Сен-Клод», он купил ее в Марселе, и предполагалось, что она будет верным другом. Конечно, она обгорела по краям, и черенок пожелтел и был обкусан, но прежде она никогда не нападала на него с такой злобой. Он оставил ее лежать на полу и вернулся к своим записям:
«Будучи сокровищем, остров со времен Одиссея стал игрушкой великих, властных, плутократичных и одиозных. Не склонные к философствованию римляне, не искушенные ни в каких искусствах, кроме управления рабами и военных завоеваний, разграбили город Сами и вырезали его население, героически сопротивлявшееся четыре месяца. Так началась долгая и прискорбная история перехода острова из рук в руки в качестве дара; в то же время он постоянно подвергался набегам корсаров со всех многочисленных уголков злонамеренного Средиземного моря. Таким образом, остров разграблялся до бесконечности, а ведь его прославленный музыкант Меламп завоевал приз Кифары на Олимпийских играх аж в 582 году до нашей эры. Со времен римлян единственной наградой нам была возможность выжить».
Доктор остановился и поднял с пола трубку, забыв, что только что отрекся от нее навсегда. Всё та же проблема: это не столько история, сколько горестное стенание. Или тирада. Или филиппика. Его поразила внезапно возникшая мысль: быть может, дело не в том, что он не умеет писать историю, а в том, что сама История невозможна. Довольный глубинным смыслом этой мысли, он вознаградил себя глубокой затяжкой из трубки, что снова вызвало неудержимый припадок мучительного кашля и чиханья.
Он в ярости вскочил со стула, собираясь переломить трубку пополам, и действительно чуть не сломал, но его вдруг охватило смятение. Ведь Бросить Курить – столь же невообразимо, как История. Ясно –