чтобы за одежду оттащить ее от пропасти, протянул руку, но споткнулся и налетел на Филотею, а та и опрокинулась. В ее распахнутых прекрасных глазах застыли такие ужас и непонимание, что память о них навсегда лишила Ибрагима ночного покоя.
Свесившись с утеса, он видел, как Филотея летит в пропасть. Казалось, все происходит очень медленно, ее тело ударялось о каменные выступы и подскакивало, как деревяшка. Прошла вечность, прежде чем она в последний раз ударилась о камень и упала на берег неподалеку от Дросулы с Герасимом, грузивших лодочку. Оба бросились к телу, и Дросула, как увидала свою с детства любимую подругу, так и повалилась на нее, а потом подхватила на руки и баюкала, и все раскачивалась, и гладила по голове. Герасим коснулся ее плеча, что-то сказал, поднял тело и понес к лодке.
Дросула взглянула на утес и увидела Ибрагима. Он ничего не мог поделать. Дороги к берегу не было, а его сковало ужасом. В тот момент он еще ничего не ощущал, чувства были слишком велики и в него не вмещались, иначе он бы разлетелся вдребезги, как глиняный горшок, и умер. Далеко внизу Дросула казалась крохотной. Она вскинула руки и выкрикнула проклятие. Хоть и далеко, Ибрагим слышал каждое слово, и все они врезались в память. Проклятие слишком ужасное, чтобы повторить его вслух, Ибрагим так и не сказал, что в нем было. Оно длилось очень долго, от него по спине катился ледяной пот. Оно вынуло душу из тела и выгнуло ее, как проволоку, а потом взяло тело и вытряхнуло из него добро с пламенем. Но несравнимо ужаснее проклятия Дросулы было проклятие, каким Ибрагим проклял себя в тот миг и не уставал проклинать все эти годы.
Не забыть, как в день ухода христиан он прибежал ко мне. Пробираясь по камням меж гробниц, он много раз падал и изрезался в кровь. Он бежал, ослепший от слез, и его уже окутывало безумие. Первые слова, что он смог мучительно выговорить странным голосом, были: «Я убил пташку».
Вот почему Ибрагим сошел с ума, вот почему погибла красавица Филотея. Ибрагим, говорю, винит в том себя, и сейчас он так безумен, что его не переубедить, но, на мой взгляд, говорил и повторю, все свершилось из-за большого мира.
5. Лудильщик Мехмет и новое медное блюдо
После всего случившегося и высылки христиан те, кто остался в здешних краях, вскоре взяли в привычку называть бывших соседей греками. Ну да, ведь их выслали в Грецию, и христиане стали греками, хотели они того или нет, хотя новые греческие соотечественники часто обзывали их турками. Опороченное слово «оттоман» выпадет из употребления до поры неизбежной переоценки событий тех лет, когда мир осознает, что Османская империя была государством космополитическим и толерантным.
Население Анатолии пребывало в скорби. Десять лет войны на Балканах, а потом войны с франками и войны за независимость с греками оставили десятки тысяч вдов и сирот, десятки тысяч родителей без наследников, десятки тысяч сестер без братьев. Обездоленный и невыносимо измученный народ выберется из ямы бедствий лишь благодаря тому, что ему чудесным образом повезло оказаться под чудным, но выдающимся руководством Мустафы Кемаля, который недавно повелел, чтобы отныне все носили фамилию, а себе взял «Ататюрк».
Народ лишился и тех, кто не погиб. Эскибахче умирал стоя, потому что греческих турок было слишком мало, чтобы заселить все пустующие дома турецких греков, и прибыли они практически нищими. Одни брошенные дома разграбили — особенно те, где хозяева, по слухам, устроили тайники с сокровищами, — а другие, владельцы которых оставили ключи и доверили пригляд соседям-мусульманам, просто медленно гнили, ожидая возвращения владельцев: балки просели, крыши завалились, дверные косяки и оконные рамы вывалились, пруды заросли. Кованые ворота двух христианских склепов заржавели, а немногие оставшиеся ребра и зубы стали отвратительными игрушками детворы.
Насосная станция на въезде в город, выстроенная в 1919 году как филантропический дар от говорливого купца из Смирны Георгио П. Теодору, сломалась и бездействовала, поскольку не осталось никого, кто сумел бы ее починить. Выезжавших из сосняка путешественников более не встречало радостное журчание прохладной воды, их жажда оставалась неутоленной, руки и лица неосвеженными.
Да, не было почти никого, кто бы мог управиться с делами. У прежних обитателей существовало столь четкое разделение труда, что с уходом христиан мусульмане временно оказались беспомощными. Теперь в городе не имелось ни аптекаря, ни врача, ни банкира, ни кузнеца, ни сапожника, ни шорника, ни скобовщика, ни красильщика, ни ювелира, ни каменотеса, ни кровельщика, ни купца, ни пряничника. Нация, занимавшаяся исключительно управлением, пахотой и солдатчиной, внезапно оказалась стреноженной и растерялась, явно без всяких средств к существованию.
В городе осталось лишь два ремесленника: гончар Искандер, сильно пришибленный ужасным ранением, которое нанес любимому сыну, и лудильщик Мехмет.
Мехмет происходил из армян, прибывших во времена сельджуков [126] и принявших ислам, многие поколения его семьи бесперебойно обеспечивали город медниками. Хотя Мехмет не знал, что его искусство зародилось три тысячи лет назад в Индии, однако хорошо разбирался в эзотерических смыслах коз, грифонов, крылатых львов, рыб и гексаграмм, которыми украшал блюда, кастрюли и роговые пороховницы с откидывающейся крышкой. Вообще он был одним из немногих в семье, кто еще делал подобные изображения и знал их семиотику, а большинство мастеров совершенно это забросили и украшали свои работы лишь замысловатыми геометрическими узорами.
Лудильщик Мехмет любил свое ремесло, ничем другим заниматься не желал и не умел, но дело в том, что добрая половина его клиентов исчезла в одночасье. Лужение медных и латунных кастрюль всегда было его опорой, но теперь оказалось, что вместо предвкушения заказчиков в мастерской нужно мотаться по городам и весям, чтобы хоть как-то спроворить на жизнь. Все богачи, кроме одного, сгинули, и новые изделия покупать было некому. «Может, оно и к лучшему, — часто думал Мехмет. — Все одно неизвестно, где теперь доставать кислоту, нашатырь, листовую медь, про олово я уж и не говорю. Помоги Господь, когда кончатся мои запасы». Обычно медь доставляли из Смирны в огромных, потемневших пятидесятикилограммовых листах, а олово приходило из далекой экзотической и варварской земли франков под названием «Корнуолл», которую и представить-то невозможно. Мехмета никогда особо не тянуло путешествовать, но это корнуоллское олово потрескивало как-то по-особому, и он воображал, как сверкающие стержни крутятся в огромных волосатых лапах корнуоллских джиннов, которые живут и работают в подземных рудниках и у которых, наверное, один глаз, а то и все три. Заветным желанием Мехмета было когда-нибудь прокатиться в Корнуолл и поглядеть на оловянных джиннов самому.
А сейчас его вынужденные путешествия ограничивались окрестными городами и селами, где население так же ополовинилось, а ремесленники сгинули. Мехмет обзавелся осликом и теперь, оставшись единственным лудильщиком в округе, пользовался своим преимуществом. Если б не Мехмет, вся утварь снашивалась бы до меди, и люди травились бы собственной стряпней. И то в последнее время народ стал приходить издалека со своими котелками, потому что кто-то в семье уже траванулся. Порой Мехмет благодарил господа, что полуда держится всего восемь месяцев, иначе рухнули бы его виды на долгую жизнь.
Однажды Рустэм-бей незамеченным вошел в мастерскую Мехмета и наблюдал, как тот прилежно лудит сковородку. Сидя на скамье в хаосе невероятного собрания молотков чудной формы, наковален, пестиков и пробойников, ремесленник посыпал медь белой нашатырной солью и часто протирал матерчатым тампоном, который окунал в горшок с расплавленным оловом, булькавший на жаровне у него за спиной. Рустэм-бей поразился, как лудильщик не обжигает пальцы. Закончив со сковородкой, Мехмет почувствовал на себе чей-то взгляд и поднял голову. Он встал и почтительно приложил руку аги к сердцу, губам и лбу. Рустэм-бей оставался единственным в округе состоятельным человеком и был широко известен милосердными тратами на то, чтобы дать работу менее удачливым.
Удача — понятие относительное, и Рустэм-бей определенно не чувствовал себя счастливчиком. Все интересные люди, с которыми он привык общаться и беседовать, исчезли, включая итальянского офицера. Бегство Лейлы-ханым оставило дыру в сердце и жизни, хотя из-за душевного одиночества Рустэм беспринципно взял в любовницы всех трех дочерей армянина Левона и содержал их в домах на противоположных краях своего поместья. Он не стал циником в любви вообще, но смирился с мыслью, что