Это раздражало. Он подошел. Номер был — незнакомый. Он снял трубку.
— Саша, господи, наконец-то… — Это был Василий. — Саша, ты… Я должен… Случилось ужасное…
— Ты не мог бы меня сегодня оставить в покое? — спросил он, едва сдерживаясь. — Я уже давно знаю. Инфаркт.
— Ты о чем, Саша?… Случилось… Я из милиции тебе звоню… Тебя искали, искали… Это несчастный случай… Такая погода… Гололед начинается… Она… все так быстро! Она не мучилась, Саша. Она сразу…
Телефон стоял на полочке у зеркала. Он кулаком пробил толстое стекло, кровь текла, висели лоскутья кожи, он не замечал. Она разбилась по дороге из Шереметьева. Когда он пришел от Яковлева домой и, плача от гнева и унижения, стоял под душем, она была уже полчаса мертва.
Глава десятая
I
— Как он? — спросил Лева.
Саша очень смутно помнил, как добирался до Кистеневки. Голова у него была все еще очень тяжелая, мутная; он подозревал временами, что до сих пор находится не на этом свете, а на каком-то другом. Он видел на траве белое, блестящее и не понимал — когда был снег, откуда…
— Никак.
Лева спрашивал Сашу о Мельнике. Саша не мог толком ответить и не мог говорить о нависшей над ними угрозе, потому что Людмила крутилась тут же. Сейчас она подаст еду и уберется… Но Людмила не убиралась. Она была очень нарядная, Саша еще не видел ее такой: платье голубое, волосы уложены башней, глаза подмалеваны. Саша, сдвинув брови, поглядел на нее очень выразительно; Людмила поглядела тогда на Леву, точно защиты искала, а Лева вообще ни на кого не глядел. И тогда Людмила с легким вздохом вышла из комнаты.
— Так ты с паспортом? — спросил Лева.
— Нет… Сейчас, погоди, давай выпьем, и я тебе все расскажу…
— Да, я тоже должен тебе сказать… Здесь за эти дни столько всего произошло… Что ты делаешь?!
Саша посмотрел на свою руку с зажатой в ней чайной ложечкой — он только что посыпал сахаром жареную картошку. Он выронил ложечку. Попутно опрокинул рюмку с водкой. Вздохнул.
— Слушай, а что это у вас такое в доме творится?
Когда он вошел в дом — повсюду были распахнуты дверцы шкафов, валялись вороха светлых шелковых тряпок и кружев, шляпные картонки; деревенские девчонки с ножницами шныряли туда-сюда.
— О чем ты?
— Она швейное ателье, что ли, открыла?
— Это все к свадьбе, — сказал Лева.
— Она замуж выходит?!
— Ну…да.
— И кто ж такой дурак нашелся? — без особого любопытства спросил Саша.
…Ух черт! Вот это дал! Ведь это — он?!!
В полуотворенную дверь, мягко переступая лапами, проскользнул кот — крупный, мохнатый, черный, как самая черная ночь, с ясными зелеными глазами. Кот подошел к Леве и потерся круглым лбом о его ногу. Саша нагнулся и хотел схватить кота на руки, но тот отпрянул, прижав уши и скалясь.
— Забыл, забыл, не признал… ну, ты, дурашка черномазый… — приговаривал Саша, продолжая тянуться к коту — Обалдеть… Как он нашел тебя?!
Кот вспрыгнул Леве на колени, Лева его гладил, целовал в холодный нос. Постепенно кот успокоился и позволил Саше тоже приласкать его.
— Так что Мельник? — спросил опять Лева. — Пушкин, ты не с того конца прикуриваешь… нет, это не зажигалка, это вилка… Что с тобой? Почему ты без паспорта? Он все еще сидит на берегу?
— Не видел я его… Я в Горюхине не был, я был в другом месте… Я в Питере был.
— Рехнулся ты, что ли?!
— Эх, Белкин, все очень сложно и хреново… — Саша никак не решался приступить к главному. Они еще слишком мало выпили, чтобы говорить о таких вещах. — Так за кого она выходит-то?
— Э-э-э…Н-ну…
— Эх, Белкин, я в Питере такую девчонку встретил… Художницу…
II
Когда Минский наконец добрался до дома, где жила его дочь, соседи сказали ему, что девушку утром увезла «скорая»: муж, вернувшись с ночной разгрузки, нашел ее лежащей в луже крови, но еще живой. Ведь в нее не стреляли, ее резали кухонным ножом, да к тому же второпях, а это не так надежно.
III. 1837
Облокотясь на стол, смотрел на покачивающуюся птичью клетку. Грыз перо. Чижи, герани да щей горшок… Не получилось. Покоя не получилось.
Вспоминал:
«Он обитает в лесах, скалах, водах; благородный, знатный. Он царь, правитель животных. Он осторожен, мудр, горд. Он не питается падалью. Он тот, кто ненавидит и презирает, которого тошнит от всего грязного…»
И это не получилось. «Ты царь, живи один…» Те хотели, чтоб он был бесстрашным охотником; они не понимали, что он мог быть только дичью. Кто придумывает людей и стихи — не может быть охотником, гордым, благородным зверем. (А хотелось бы, ой как хотелось!) Он теперь с ужасом понял, на чью смерть Одоевский напишет: «Солнце русской поэзии закатилось». Это жестокая насмешка. Бывает солнце багровое, вспухшее, страшное. Он предпочел бы лунный свет, ясный и мягкий.
«И ночью он не дремлет; он высматривает то, за чем охотится, что ест. Его зрение ясно. Он видит хорошо, очень хорошо видит; он видит далеко. Даже если очень темно, очень туманно, он видит».
Он поднялся, протянул карандаш сквозь прутья. Чижик не испугался, продолжал свою веселую суетню. Он вздохнул облегченно. Как-то дети, балуясь, открыли клетку, чиж метался по комнате, натыкаясь на стены, охваченный ужасом, и был счастлив, когда камердинер его поймал и водворил обратно. Дети смеялись, они ничего не поняли.
Жена робко постучалась, вошла. Они перешли в гостиную. Он сел на стул, она опустилась к его ногам, на медвежью шкуру. Будто виноватая… Он нагнулся, поцеловал ее в волосы. Ее волосы всегда так приятно пахли… Если б она прямо сказала, что любит ту тварь — отпустил бы он ее? Honneur oblige? А ведь, наверное, отпустил бы. Чем эта мука… Горячка страсти прошла давно; но он так ее жалел… Она — неприспособленная к жизни, слабая; она так и не стала взрослым человеком. Бедная девочка… Да, теперь бы — отпустил. Они все делали из него зверя — это было противно, гадко.
Но она ничего такого не говорила, совсем наоборот. Она в последние дни была как никогда с ним нежна. Это он на нее орал, раздражался, один раз сжал ей руку до синяков — она, такая чувствительная к малейшей боли, даже не поморщилась, не вырвала руки. Это он кругом виноват, он один. Все, к чему он прикасался, — гибло. Он стал гладить ее, как зверька; она была такая тихая, тихая — вот-вот замурлычет… Потом пришли гости и все испортили.
IV