александрийцев, похожие на хорошо смазанных призраков. Шофер шпионил за нами в зеркальце. Чувства белых людей, думал, должно быть, он, выглядят странно и возбуждают похоть. Он смотрел на нас, как смотрят на кошачью любовь.
«Я тебя не забуду. Никогда».
«Я тоже. Пиши».
«Я вернусь, как только ты захочешь».
«Конечно. Выздоравливай, Мелисса, ты должна выздороветь, я буду ждать тебя. Все начнется заново. Ничего не кончено, все здесь, внутри. Я чувствую».
В такие минуты говорить нельзя, слова искажают смыслы. Только в молчании — та жестокая точность, что выведет к истине. Мы молчали, держась за руки. Она обняла меня и постучала водителю: пора ехать.
«Она исчезла, и Город приобрел для него странные, сбивающие с толку очертания, — пишет Арноти. — Стоило ему завернуть за знакомый угол — она возникала из небытия, необычайно живо, просвечивая — руки, глаза — сквозь улицы и площади. Обрывки былых разговоров возникали вдруг между полированных столиков в кафе, где они сидели когда-то и глядели друг другу в глаза, точно пьяные, — и краской бросались ему в лицо. Иногда она являлась ему среди темной улицы и шла в нескольких шагах впереди. Она медлила, наклонялась, чтобы поправить ремешок сандалии, он подходил к ней, сердце едва не выпрыгивало у него из груди, — конечно, то была не она. Некоторые двери выглядели так, будто она вот-вот из них выйдет. Он садился и смотрел на них, как пес. По временам его одолевала непререкаемая уверенность: она приедет таким-то поездом, он мчался на вокзал и брел по горло в людском потоке, против течения, словно переходил реку вброд. Бывало, далеко за полночь он сидел в душном зале ожидания, в аэропорту, заглядывая в лица прибывшим и отъезжающим: вдруг ей придет в голову сделать ему сюрприз. Так властвовала она над его воображением и учила понимать, сколь слаб разум; чувство сопричастности ей не покидало его, тяжкая ноша — как умерший ребенок, с которым не можешь заставить себя расстаться».
Следующей ночью после того, как Жюстин уехала, была жуткая гроза. Я час за часом бродил под дождем, мучимый не только собственными не подлежащими контролю чувствами, но и угрызениями совести, — каково-то сейчас Нессиму, думал я. Честно говоря, я просто боялся вернуться назад, в пустую квартиру, чтобы не отправиться по той же дорожке, что и Персуорден, — как легко, как естественно у него это получилось! Проходя в седьмой раз по рю Фуад, без пальто и без шляпы, промокший насквозь, я случайно разглядел свет в окошке у Клеа и, повинуясь внезапному импульсу, позвонил. Дверь парадного со скрипом растворилась, и я ступил в тишину подъезда, оставив позади темную улицу, где безумствовал дождь, грохотали по асфальту потоки воды из водосточных труб и ревели водопады в сточных люках.
Она открыла мне дверь и с полувзгляда поняла мое состояние. Меня втащили в дом, содрали мокрую одежду и завернули в синий купальный халат. Маленький электрообогреватель показался мне благословением Божьим, а Клеа уже варила на кухоньке кофе, горячий кофе.
Она была в пижаме и уже успела зачесать свои золотистые волосы назад, на ночь. Возле пепельницы с тлеющей сигаретой лежал обложкой вниз экземпляр A Rebours. В окне судорожно метались молнии, освещая, как вспышками магния, ее серьезное лицо. Перекатывался и корчился в темном небе гром. В здешнем озерце тишины и тепла я попытался изгнать хотя бы часть терзавших меня духов и заговорил о Жюстин. Оказалось, она все знает: от любопытства александрийцев не укроешься. Я имею в виду, она знала все о Жюстин.
«Тебе следовало бы догадаться, — сказала вдруг Клеа в середине разговора, — что Жюстин и была той женщиной, в которую я была так влюблена, я ведь говорила тебе, да?»
Эта фраза многого ей стоила. Она стояла у двери с кофейной чашечкой в руке, одетая в полосатую синюю с белым пижаму. Произнеся первое слово, она закрыла глаза, будто в испуганном ожидании: вот-вот на голову ей обрушится удар. Из-под плотно сжатых век пробились две слезинки и сбежали вниз вдоль крыльев носа. Она была похожа на молодого оленя со сломанной ногой. «Давай не будем больше о ней говорить, — сказала она шепотом. — Она никогда не вернется».
Потом я сделал слабую попытку уйти, но гроза грохотала по-прежнему, и одежда моя была совершенно мокрой. «Можешь остаться, — сказала Клеа, — со мной, — и добавила так мягко, что в горле у меня встал ком: — Только прошу тебя — я не знаю, как тебе сказать, — пожалуйста, не трогай меня, ладно?»
Мы лежали вместе на узкой кровати и говорили о Жюстин, а снаружи бесилась гроза и секла по подоконникам косыми струями пришедшего с моря дождя. Клеа совсем успокоилась — такое доверчивое, трогательное смирение. Она многое порассказала мне о прошлом Жюстин, что знала она одна; и говорила она о ней с удивлением и нежностью, как говорят, должно быть, в народе о любимой, пусть даже и безумной королеве. Рассказывая о психоаналитических изысканиях Арноти, она удивленно заметила: «Знаешь, она ведь в действительности вовсе не была умна, в ней говорил инстинкт загнанного в угол зверя. Я даже не уверена, понимала ли она в самом деле, чего они от нее хотели. Но хитрила она только с докторами, с друзьями же была совершенно искренней. К примеру, вся их переписка о словах „Washington D. С.“, сколько сил они на нее потратили, помнишь? Как-то ночью — мы лежали с ней здесь же — я попросила ее выстроить ассоциативный ряд к этой фразе. Она знала, что я не проболтаюсь, И тут же выдала мне (она явно уже проделала это самостоятельно, не сказав ни слова Арноти): „Недалеко от Вашингтона есть городок, называется Александрия. Мой отец постоянно собирался туда в гости, навестить каких-то дальних родственников. У них была дочь по имени Жюстин, моих же лет. Она сошла с ума, и ее увезли в психушку. Ее кто-то изнасиловал“. И когда я спросила о „D. С.“, она сказала: „Da Capo. Каподистриа“».
Я не помню, сколько длился тот разговор и скоро ли он растворился во сне, но на следующее утро мы проснулись друг у друга в объятиях и обнаружили, что гроза кончилась. Город был вымыт начисто. Мы торопливо позавтракали, и я отправился к Мнемджяну бриться по улицам, смывшим с себя всю пыль, и небывалой чистоты краски сияли мне навстречу в мягком утреннем воздухе тепло и радостно. Письмо Жюстин все еще лежало у меня в кармане, но я не решался перечитать его, чтобы не нарушить спокойствия духа, подаренного мне Клеа. И лишь начальная фраза продолжала эхом бродить у меня в голове упрямо и назойливо: «Если ты вернешься с озера живым, это письмо будет ждать тебя».
В гостиной, на каминной полке, ждет меня еще одно письмо, мне предлагают двухгодичный контракт — учителем в католическую школу в Верхнем Египте. Я тут же сажусь и, не раздумывая, набрасываю ответ — я согласен. Пускай все переменится еще раз, я хочу освободиться от этих улиц, они преследуют меня последнее время даже во сне; стоит мне закрыть глаза, и я вижу себя бредущим сквозь Город — я ищу Мелиссу меж гаснущих огней арабского квартала.
С отправкой ответа начнется новая жизнь, ибо точка сия означает мое расставание с Городом, где со мной столько всего случилось и такого важного — настолько, что я стал старше. Еще некоторое время жизнь по инерции будет катиться вперед, отсчитывая часы и дни. Те же улицы и площади будут гореть в моем воображении, как горит в истории Фарос. Знакомые комнаты, где я любил женщин, знакомые столики в кафе, где ложились мне на запястье пальцы и я лишался дара речи и чувствовал сквозь раскаленный асфальт под ногами ритмы Александрии, посылаемые ею вверх, в людские тела, а люди способны лишь чувствовать иногда их вкус, как вкус голодных поцелуев или нежных слов, произнесенных голосом, охрипшим от удивления. Для того, кто учится любви, подобные расставания — лучшая школа, горькая, но необходимая, чтобы расти. Они помогают очистить голову от всего лишнего — кроме голода, кроме жажды жить.
А вскоре и все вокруг приходит в движение, не один я собрался уезжать. Нессим едет на отдых в Кению. Помбаля наконец-то окрестили и переводят в другое консульство, в Рим, где, без сомнения, он будет куда более счастлив. Длинная череда ленивых прощальных вечеринок: никого из нас не обошли вниманием, но в общем веселье зияет брешь, нет человека, о коем никто больше и не упоминает, — Жюстин. Ясно также, что по темным кулуарам истории к нам медленно подбирается мировая война, — и нам еще больше хочется жить, хочется друг друга. Сладкий болезненный запах крови висит в темнеющем воздухе и обостряет наше возбуждение, наши привязанности, нашу фривольность. Этой ноты раньше не было слышно.
Уродливые люстры в залах особняка — я их уже почти ненавижу — сияют, освещая толпы гостей; гости пришли сюда, чтобы попрощаться с моим другом. Все они здесь, истории и лица, которые я знаю едва ли не как свою собственную историю, свое собственное лицо. Свева в черном, Клеа в золотом, Гастон, Клэр, Габи. Последние несколько недель я стал замечать — в волосах у Нессима проблескивает седина. Птолемео и