говорит: «В первый раз в жизни мне страшно, и я не знаю почему».
Часть 3
Пришла весна, вторая наша весна, а с ней пришел хамсин, какого не доводилось мне видеть ни прежде той весны, ни позже. Еще до восхода солнца пустынное небо приобретало коричневатый клеенчатый оттенок, затем постепенно темнело, набухало кровоподтеком, пока не проступали наконец очертания облака, титанические охряные октавы, стекающие с неба Дельты мощно и неумолимо, словно лава по склону вулкана. Город плотно запирал ставни, как будто перед бурей. Несколько выдохов ветра и редкий холодный дождь — предшественники тьмы, заслонившей свет небес. И вот, невидимый во мраке закупоренных комнат, возникает из небытия всепроникающий песок, непостижимым образом появляясь в складках запертой в сундуках одежды, в книгах, на картинах и на чайных ложках. В замочных скважинах, под ногтями на руках. Колючий удушливый воздух безнадежно сушит носоглотку, отдает глаза на растерзание бесчисленным конъюнктивитам. Облака сухой крови бродят по улицам, как немые пророчества; песок оседает на поверхности моря, словно пудра на локонах несвежего парика. Засорившиеся ручки, сухие губы — и тонкая светлая ретушь вдоль филенок жалюзи, будто пороша в начале зимы. Призрачные фелюки, скользящие по каналу, с командами из упырей с замотанными лицами. Время от времени безумный ветер падает вертикально сверху и закручивает вихревым кружением Город, и тогда кажется, что все живущие в нем: деревья, минареты, статуи и люди — попали в гигантский водоворот и дальнейшая судьба их однозначна: они будут втянуты пустыней, из которой поднялись когда-то, чтоб снова вернуться к безличной пластике барханов, кануть в застывшие волны песка…
Не стану отрицать, к этому времени души наши были выжаты до капли, лишь отчаяние, лишь безрассудство, лишь томление духа. Вина всегда стремится к своему пределу, к наказанию: только в наказании она обретает завершенность. Скрытая жажда некоего искупления заставляла Жюстин даже в безумии поступков давать мне фору; а может, скованные вместе по рукам и ногам, мы оба смутно почувствовали, что только какой-нибудь всеобъемлющий переворот сможет каждому из нас вернуть его обыденный здравый смысл. Дни и ночи полнились знаками и предзнаменованиями, и наше нетерпение питалось ими.
Одноглазый Хамид рассказал мне однажды о таинственном посетителе, велевшем ему повнимательнее приглядывать за хозяином, ибо хозяину грозит великая опасность, исходящая от одного из сильных мира сего. По его описанию, человеком этим вполне мог быть Селим, Нессимов секретарь; но с таким же успехом — и любой другой из 150 000 жителей провинции. Тем временем изменилось и отношение самого Нессима ко мне, трансформировавшись в до приторности заботливую нежность. Обращаясь ко мне, он употреблял теперь непривычные ласковые обороты и любовно брал меня за рукав. По временам он внезапно краснел, говоря со мной; бывало, что у него на глазах выступали слезы, и он отворачивался, чтобы скрыть их. Жюстин взирала на все это с участием, что само по себе производило на меня тягостное впечатление. Мы ранили его, и нас снедали унижение и угрызения совести, но, как следствие, мы становились лишь ближе друг другу — сообщники. Иногда она поговаривала об отъезде, иногда уезжать собирался я. Но ни один из нас был не в состоянии сдвинуться с места. Мы принужденно ждали развязки с безнадежностью и безразличием — жуткое чувство.
Несмотря на явственные сигналы опасности, мы не стали безумствовать меньше: скорее наоборот. Кошмарное чувство неотвратимости конца воцарилось над нашими поступками — и опасная бездумность. Мы даже (вот потому-то я и понял, что окончательно потерял голову) не надеялись избежать того, что ожидало нас, каких бы петель и ловчих ям ни приберегла для нас судьба. Единственное, чего мы опасались, — лишь бы нам не пришлось пережить грядущие катаклизмы порознь, лишь бы они нас не разлучили! Перед лицом неприкрытых соблазнов мученичества я понял, что наша любовь обернулась не лучшей своей стороной, самой пустой, самой ущербной. «Какой я, наверно, кажусь тебе мерзкой, — сказала однажды Жюстин, — со всей моей непристойной кучей пожирающих друг друга идей: болезненная сосредоточенность на Боге и полная неспособность подчинить себя элементарнейшим моральным нормам, от меня же изнутри исходящим, вроде необходимости быть верной мужчине, если уж ты его обожаешь. Меня в дрожь бросает, так я за себя боюсь, просто бросает в дрожь. Я же классическая истеричная еврейка, клинический случай для учебника по невропатологии, куда мне деваться… Если бы я только могла счистить ее с себя, как кожуру с яблока».
В то время, когда Мелисса была в Палестине — она проходила там курс лечения (деньги, чтобы отправить ее туда, я занял у Жюстин), — мы несколько раз едва не влипли. Так, например, однажды мы, Жюстин и я, были у них дома, в большой спальне. Мы только что приехали с пляжа и приняли холодный душ, чтобы смыть с кожи соль. Жюстин сидела на кровати, нагая под купальным полотенцем: она устроила из него некое подобие хитона. Нессим был в Каире, он должен был выступить в радиопередаче, посвященной какой-то благотворительной акции. За окном кивали пыльными ветвями деревья, и сквозь них доносился время от времени отзвук транспортной суеты на рю Фуад.
Тихий голос Нессима тек из маленького черного радиоприемника, стоявшего подле кровати, обращенный стараниями микрофона в голос малознакомого, прежде времени состарившегося мужчины. Пустые, бессмысленные фразы висли в воздухе, в нашем молчании, пока вся комната не пропиталась запахом банальности. Но голос был красив, голос человека, ценою долгого кропотливого труда избавившего себя от всякого намека на чувства. За спиной Жюстин была открытая дверь в ванную. В дверном проеме видна была сквозь стерильной чистоты стекло еще одна дверь, выходящая на пожарную лестницу, — дом был выстроен вокруг двора-колодца так, чтобы все его кухни и ванные комнаты соединялись между собой паутиной металлических лестниц наподобие той, что облепляет стены машинных отделений океанских кораблей. Внезапно, пока голос еще звучал и пока мы внимали ему, лучиком света в комнату проникла дробь легких шагов по железным ступенькам за дверью, ведущей в ванную: сомнений быть не могло, по лестнице поднимался Нессим — или любой другой из 150 000 жителей провинции. Взглянув через плечо Жюстин, я увидел, как показались в матовой стеклянной панели наружной двери голова и плечи высокого стройного мужчины в мягкой фетровой шляпе, низко надвинутой на глаза. Он проявился из тьмы, как снимок в кювете фотографа. Мужчина помедлил, задержав руку на дверной ручке. Жюстин, заметившая направление моего взгляда, обернулась. Она обняла меня голой рукою за плечи, и вдруг нас окутало облако абсолютного спокойствия, в основании которого, словно бьющееся сердце, трепетало лихорадочно бесплодное сексуальное возбуждение: мы сидели и смотрели на застывшую между двумя мирами темную фигуру, словно прорисованную на рентгеновском экране. Он застал бы нас неестественно застывшими, как перед фотокамерой в ожидании вспышки, с выражением не вины, нет, но невинного облегчения на лицах.
Невообразимо долго человек за дверью стоял неподвижно, как будто в глубоком раздумье, может быть, он просто прислушивался. Затем он качнул головой, один раз, неторопливо; еще секундой позже он повернулся с видом смущенным и растерянным и медленно стек со стекла. Уходя, он, как мне показалось, сунул что-то в правый карман плаща. Мы выслушали медленно затихающий звук шагов по железной лестнице в колодце — унылая гамма, все ниже, ниже и ниже. Не произнеся ни слова, мы с томительным вниманием обернулись к маленькому черному радиоприемнику, из которого все так же ровно лился мягкий, интеллигентный голос Нессима. То, что он мог одновременно находиться в двух разных местах, казалось сверхъестественным. И только когда диктор проинформировал нас, что речь его передавалась в записи, до нас дошло.
Почему он не открыл дверь? Вероятнее всего, он просто был охвачен той головокружительной нерешительностью, которая у натур миролюбивых непременно следует за порывом к действию. Некая субстанция накапливалась в нем все это время, зернышко к зернышку, покуда вес возведенных насыпей не стал невыносимым. Он осознал происшедший в нем глубокий внутренний слом, в самом центре, в фундаменте души, которая наконец стряхнула с себя затянувшийся паралич любви, лишенной силы и воли, доселе руководившей всеми его поступками. Мысль о простом законченном действии, о четком векторе воли, к добру ли, ко злу, предстала перед ним с опьяняющей новизной. Он почувствовал себя (или мне так показалось) азартным игроком, готовым поставить скудные остатки промотанного состояния на один отчаянный бросок. Но решимость его еще не обрела формы. По которой из дорог сделать первый шаг? Коловращение фантастических видений, беспокойные сны.
Позволю себе предположить, что в самой этой решимости слились воедино два основных потока: с одной стороны, досье, собранное его агентами на Жюстин, достигло таких объемов, что игнорировать его и дальше было бы просто немыслимо; с другой стороны, его преследовала неожиданно выросшая в опасное и