приступить к работе, но тут, на его беду, у него начался приступ астмы. И также на его беду, Лугареция оставила на стуле у него в комнате одеяло, которым я пользовался вместо седла, когда ездил верхом. В середине ночи мы все вдруг проснулись от шума. Можно было подумать, что где-то душили целую свору ищеек. Еще не очнувшись от сна, мы сошлись в комнате Майкла и увидели, как он хрипит и задыхается, и по лицу его градом катится пот. Марго побежала греть чайник, Ларри отправился за коньяком, Лесли стал открывать окна, а мама снова уложила Майкла в постель и, так как он был теперь весь в холодном поту, заботливо накрыла его тем самым одеялом. К нашему удивлению, несмотря на все принятые меры, Майклу стало хуже. Пока он еще мог говорить, мы задавали ему вопросы об этом недуге и его причинах.
— Психологически, чисто психологически, — сказал Ларри. — Вам о чем-то напоминает этот хрип?
Майкл молча покачал головой.
— Ему надо дать чего-нибудь понюхать, — посоветовала Марго. — Что-нибудь вроде нашатырного спирта. Очень хорошо помогает, если человек начинает терять сознание.
— Он не теряет сознания, — оборвал ее Лесли. — Но потеряет, если понюхает спирта.
— Да, милая, это слишком сильное средство, — сказала мама. — Интересно, чем вызван приступ? Майкл, у вас есть к чему-нибудь аллергия?
Между приступами удушья Майкл объяснил нам, что у него аллергия только к трем вещам: пыльце сирени, кошкам и лошадям. Все поглядели в окно, но сирени там нигде не было, кошку мы в комнате тоже не нашли. Ларри ужасно разозлил меня, пытаясь доказать, что это я тайком протащил в дом лошадь. И вот, когда Майкл был уже, можно сказать, на краю смерти, мы вдруг заметили лошадиную подстилку, которую мама старательно подсунула ему под подбородок. Этот случай так подействовал на беднягу, что он уже до самого отъезда не в состоянии был взять кисть в руки. Вместе с Дюраном они лежали целыми днями в шезлонгах и укрепляли свои нервы.
Пока мы управлялись с нашей троицей, прибыл еще один гость в лице графини Мелани де Торро. Это была высокая худая женщина с лицом старой лошади, угольно-черными бровями и целым стогом огненно- рыжих волос. Не успела она пробыть в доме и пяти минут, как стала жаловаться на духоту, потом, к моему восторгу и маминому изумлению, схватилась за свои красные волосы и стащила их вниз, обнажив совершенно гладкую, как шляпка гриба, голову. Заметив мамин испуганный взгляд, графиня объяснила своим резким, квакающим голосом:
— Я только что перенесла рожистое воспаление и потеряла все волосы… не могла найти в Милане подходящих друг к другу бровей и парика… может, подберу что-нибудь в Афинах.
Вдобавок ко всему графиня из-за какого-то изъяна во вставной челюсти не очень внятно произносила слова, и у мамы создалось впечатление, что болезнь, которую она перенесла, была дурного свойства. При первом же удобном случае она приперла Ларри к стене.
— Ужасно! — сказала она прерывистым шепотом. — Ты не знаешь, что у нее было? Ничего себе друг!
— Друг? — удивился Ларри. — Да я ее почти не знаю… терпеть не могу эту женщину, но она очень интересный персонаж, и мне надо понаблюдать за ней вблизи.
— Еще чего! — возмутилась мама. — Нет, Ларри, ты как хочешь, а она должна отсюда уехать.
Они проспорили шепотом весь остаток дня, но мама была как алмаз. Наконец Ларри предложил позвать Теодора, чтобы тот высказал свое мнение, и мама на это согласилась. Теодору послали записку с приглашением приехать к нам на день. Его ответ, в котором он принимал приглашение, был доставлен на извозчике, где возлежала завернутая в плащ фигура Затопеча. Оказывается, прощаясь с островом Корфу, поэт выпил такое количество вина, что сел не на тот пароход и прибыл в Афины. К тому времени он уже прозевал срок свидания, назначенного в Боснии, и вот, философски поразмыслив, сел на первое же судно, идущее до Корфу, и вернулся на остров вместе с несколькими ящиками вина. Теодор приехал к нам на следующий день. На голове у него, как уступка лету, красовалась панама вместо неизменной фетровой шляпы. Мама еще не успела улучить момента, чтобы предупредить его о нашей безволосой гостье, как Ларри уже их представил.
— А, доктор? — сверкнула глазами Мелани, графиня де Торро. — Как интересно. Может, вы дадите мне совет? Я только что перенесла рожистое воспаление.
— Ага! В самом деле? — сказал Теодор, окидывая ее пристальным взглядом. — Какое же вам было назначено… э… лечение?
И оба с воодушевлением пустились в бесконечные медицинские рассуждения. Только благодаря маминому решительному вмешательству их удалось отвлечь от этой темы, которая казалась маме неприличной.
— Право же, Теодор нисколько не лучше этой женщины, — заявила она Ларри. — Как я ни стараюсь держаться широких взглядов, но всему ведь есть предел. Мне кажется, за столом о таких вещах не говорят.
Позднее мама залучила к себе Теодора, и вопрос о болезни графини был утрясен. Маму потом все время терзали угрызения совести за несправедливое суждение об этой женщине, и она всеми силами старалась быть с нею любезной, даже предлагала снять парик, если ей трудно переносить духоту.
Обед в тот день был необыкновенно интересный. Меня так занимали все эти люди с их разговорами, что я просто не знал, кого слушать. Лампы тихо разливали над столом теплый, золотистый свет, заставляли сверкать стекло и фарфор, зажигали огнем красное вино, когда оно лилось в стаканы.
— Но, дорогой мальчик, вы же не разглядели там смысла… да, да, не разглядели! — гремел голос Затопеча, склонившего свой горбатый нос над рюмкой. — Нельзя судить о поэзии как о малярном ремесле.
— …вот я ему и говорю: «Не стану я надрываться над рисунком меньше чем за десятку сеанс, это же дешевка», я говорю…
— …и на следующее утро я был парализован… Потрясен до основания… тысячи цветков… сорваны и смяты… я сказал, что больше не возьму кисть в руки… мои нервы сдали… целый сад исчез… фю-у-ить! И все… А я стоял там и смотрел…
— …и потом я, конечно, принимала серные ванны…
— А, да… гм… но, знаете, я считаю, что лечение ваннами несколько… э… несколько… знаете… несколько переоценивают. Мне кажется, девяносто два процента больных…
Тарелки с едой дымились, как вулканические конусы; в самом центре стола на блюде сияла гора ранних фруктов; Лугареция ковыляла вокруг гостей и потихоньку стонала; борода Теодора поблескивала в свете лампы; Лесли старательно катал хлебные шарики, чтоб обстрелять ими бабочку, летавшую вокруг лампы; мама раскладывала еду, всем слегка улыбаясь, и в то же время не спускала глаз с Лугареции; под столом холодный нос Роджера прижимался в немой мольбе к моему колену.
Марго и все еще хрипевший Майкл говорили об искусстве:
— …вот я и думаю, что Лоуренс делает такие вещи гораздо лучше. Он отличается какой-то особенной свежестью, так сказать… Вы согласны? Возьмем хотя бы леди Чэттерли, а?
— Да, вполне согласен. К тому же он творит чудеса в пустыне… и пишет эту замечательную книгу… как ее там… «Семь столпов мудрости», что ли…
Ларри и графиня тоже говорили об искусстве:
— …но ведь надо обладать простотой и наивностью, иметь ясный глаз ребенка… Возьмите лучшие детские стихи… возьмите Хампти-Дампти… Вот вам поэзия… наивность и свобода от штампов и затасканных приемов.
— …но это же будет пустой болтовней о простодушном подходе к поэзии, если вы собираетесь производить созвучия, такие же несложные, как желания верблюда…
Мама и Дюран:
— …можете представить, как это на меня подействовало… я был сломлен.
— Да, представляю. Такая досада, после всех этих волнений. Положить вам еще рису?
Жонкиль и Теодор:
— …и бельгийские крестьяне… ничего подобного я никогда не видела…
— Да, здесь, на Корфу, и… э… мне кажется, кое-где в Албании, у крестьян существует очень… э… сходный обычай…