он с видимым удовольствием тут же встал и подошел к нам. Они с Паносом были если и не друзьями, то по крайней мере старыми знакомыми, и было отрадно видеть их откровенное взаимное расположение. Они были односельчане, и старые деревенские связи здесь, так сказать, на нейтральной территории, были сильнее всех национальных и религиозных распрей.
— Так что, домов ты больше не покупаешь? — спросил Сабри, и улыбчивый Панос ответил за меня.
— Без твоего участия? Да ни за что на свете. Нет, мы решили съездить за цветами.
Сабри сказал:
— Ну, я-то езжу только за деньгами, — и кивнул в сторону маленькой трудолюбивой команды в разноцветных головных повязках. — Мы люди бедные, — он скорчил жалостливую гримаску, — у нас выходных просто так, захотел и поехал, не бывает.
В данный момент, добавил он, речь идет о строительстве большого дома для одной английской леди.
— Дом не такой стильный, как у тебя, мой дорогой, но такой, знаешь, как у вас говорят, щ- щикарный.
Я сразу понял, что он имеет в виду. Особняк собирались назвать 'Охинлех'[99].
Мы посидели немного на теплом песке под старым рожковым деревом, обменяв добрый глоток нашего вина на пару розовых гранатов, украденных Сабри по дороге с плоского навершия деревенской стены в Казафани, а тем временем солнечное утро уже заставило окрестные предгорья переливаться и подрагивать во влажном горячем мареве, а вытертая серая крокодилья кожа Буффавенто приобрела фиолетовый оттенок. Луна не спешила покидать небосвод, бескровная и бледная. Где-то в блеклой синеве, за пределами видимости, самолет преодолел звуковой барьер, раскатив по горам громовое эхо.
— Бомба? — не оборачиваясь, лениво спросил Сабри.
В расслабляющей неге и благолепии этого роскошного утра даже и в голову не могло прийти, что это слово может звучать как-то иначе, чем-то отличаться от слова 'ящерица' или 'цветок'. Панос поглядел в сторону и зевнул. Наше собственное молчание окутывало нас подобием кокона, сотканного из тончайших прядок горьковато-соленого воздуха, которые ползли вверх по горячим дюнам, шевеля тихо дышащие тени под рожковыми деревьями.
— Лето начинается, — сказал молодой турок, утирая со лба пот концом цветастой головной повязки. Потребовалось немалое внутреннее усилие, чтобы оторвать себя от этих теплых дюн и отправиться искать дорожный указатель с надписью 'Клепини', но Панос никак не хотел забыть о своих цикламенах, и моя маленькая машина нехотя свернула с шоссе и начала медленное восхождение по куда менее доброжелательному к ней деревенскому проселку.
Мы поднялись всего на несколько сот футов, однако воздух здесь был совершенно иной. Тонкая искристая пелена влаги больше не застила нам неба, и море, которое перекатывалось под нашими ногами в подернутом серебристой рябью обрамлении олив, стало зеленым, зеленым, как гомеровский эпитет. Тут начинались предгорья, а сама деревня лежала еще выше, на платформе из красноватого песчаника, отдаленная и приветливая. И здесь были те самые анемоны и цикламены — бескрайние ковры, блестящие, как первый снег; плоские цветочные головки покачивались и трепетали по воле налетающего с моря ветерка, и на первый взгляд казалось, что здешние поля заселены миллионами бабочек.
— Ну, что я тебе говорил? — сказал Панос, и у него от радости перехватило дыхание, когда мы свернули с дороги и тихо скатились по тенистому склону, лавируя между деревьев, пока машина не остановилась сама собой, увязнув в густом зеленом бархате. Мы сидели в машине, выключив мотор, слушали ветер в верхушках деревьев и молчали. Реальность настолько превзошла все наши ожидания, что мы вдруг потеряли всякое желание рвать цветы, которые превратили этот молчаливый ландшафт в подобие звездного Млечного пути. Ходить иначе как прямо по густо росшим цветам здесь было совершенно невозможно. Панос глубоко вздохнул и пыхнул сигаретой, впитывая усладу глаз своих, позволив взгляду скользить взад-вперед по зачарованным склонам, которые за пятнадцать лет не утратили для него ни капли новизны и прелести.
— Как жемчугом шитые, — еле слышно произнес он по-гречески, и любовно обвел рукой мягкие контуры холмов, как хозяин оглаживает круп любимой лошади. — Я так и знал, последняя гроза свое дело сделала.
Мы распаковали припасы, разложили их на большом плоском камне и неторопливо подошли к краю утеса, чтобы бросить взгляд вниз, на побережье подле Аканту, на яркий желтый и суховатый коричневый цвета, — туда, где прорастали волна за волной ячмень и пшеница. Пока мы шли по лугу, тонкие цветочные стебли цепляли нас за башмаки и тянули назад и вниз, словно хотели утянуть в Царство мертвых, откуда только что выбрались сами, напитанные слезами и ранами бессмертных. Деревья карабкались здесь по отвесным каменным стенам, запуская корни в любую едва заметную щель, и кроны их нависали над долиной, где каркали и кружились на ветру грачи, ловя невидимые нам воздушные потоки. А ниже, еще ниже, длинными дрожащими мазками поперек средней части пейзажа плыло зеленоцветное море, отрава и греза Европы, натянутым луком изгибаясь вдоль серо-стального Тавра, который замыкал наш горизонт и связывал небо и землю, подчеркивая великолепие обоих.
Мой спутник молчал, забравшись вверх по ветвям нависшего над пропастью дерева, чтобы восторженно глянуть вниз, на раскинувшуюся там рельефную карту, на поросшую щетиной деревьев низменность, которая одной стороной спускалась к линии моря, а затем то карабкалась, то скользила в сторону небесно-голубого края ойкумены, туда, где поднял к небу свои каменные морды Кар-патос, и где границы мыса были очерчены разбивающимися о камень волнами и султанами повисшей в воздухе водной пыли.
— На следующий год мне стукнет шестьдесят, — сказал Панос, — какое это наслаждение, становиться старым.
Белое вино оказалось славным и терпким на вкус, и, подняв стакан, Панос произнес тост дня:
— За то, чтобы все это закончилось, и чтобы мы смогли в один прекрасный день проснуться на прежнем, забытом Кипре — как в Зазеркалье.
В каком-то смысле, он пил за умирающую привязанность, которой воскреснуть уже не суждено — за одну из тех ярких грез о бессмертной дружбе, в которые до сих пор верят школьники, о дружбе между Англией и Грецией, всегда бывших родными по духу.
Сколь бессмысленны такого рода бредни с точки зрения политиков, и сколь они необходимы молодым растущим нациям!
— Знаешь, — тихо сказал Панос, — я получил письмо с угрозами от ЭОКА — письмо второй степени.
— Что ты имеешь в виду — письмо второй степени?
— Есть разные виды таких писем. Сперва приходит просто письмо-предупреждение. Потом — письмо с нарисованным черным кинжалом, это и есть окончательный, так сказать, приговор — конверт с вложенным в него лезвием бритвы. Вот именно такой конверт я и получил, должно быть, кто-то из моих учеников решил отыграться и пытается меня напугать.
— Да в чем они могут тебя обвинить?
Панос налил себе еще стакан вина и долго смотрел, как дымок от его сигареты тихо тает в воздухе. Отсутствующий взгляд, в глазах отсвет улыбки, словно он вспомнил то первое чувство, что охватило нас при виде Клепини и его усеянных мириадами цветочных звездочек полян.
— Дорогой ты мой, ну откуда мне знать? В подобных ситуациях всяк доносит на ближнего своего. А мне скрывать нечего.
— Может, это из-за того, что я у тебя жил — хотя я ведь и был-то у тебя всего один раз с тех пор, как заварилась эта каша.
— Я знаю. Я догадался почему, и я тебе за это благодарен.
— Тогда почему сегодня ты решил сюда со мной поехать?
Он встал и принялся отряхивать следы мела с рукава пиджака. Потом глубоко вздохнул.
— Потому что хотел поехать. Жизнь и без того стала невыносимой из-за всех этих забастовок, и штрафов, и комендантского часа; а если еще и подчиняться всему, чего требуют экстремисты, она и вовсе