считали своим законным правом обращаться с жалобами непосредственно к директору гимназии, как только им начинало казаться, что их унижают, — а всякий ученик, который не получал десяти баллов из десяти возможных, немедленно приходил к выводу, что его унизили. Скандалы, публичные разбирательства, доносы были обычным делом, и родители обиженных учеников также зачастую не оставались в стороне. Они являлись на слушания и с места гневно грозили зонтиками набедокурившему учителю. Выглядело все это крайне живописно, а некоторые сцены, пожалуй, наверняка порадовали бы сердце Диккенса. Однако преподаватель гимназии вел жизнь полную тяжких душевных смут и треволнений. Дважды мне приходилось слышать истории о том, как учитель ставил не те оценки, а, следовательно, унижал дочку богатого и влиятельного человека, и в результате гнев разъяренного отца обрушивался на голову директора школы. Девиз был такой: 'Спрашивай, но мягко, спрашивай, но осторожно, piano pianissimo'.
Между тем, состав классов производил приятное впечатление и демократичностью весьма напоминал шотландскую школу. Никакого классового чувства здесь не было и в помине; сын Андреаса в своем потертом костюмчике сидел рядом с сыном господина Манглиса, единственным на все мои классы миллионером, и они крепко дружили. Хотя, с другой стороны, в этом смысле греки всегда были самыми большими в мире демократами.
Меня отдали на растерзание сразу трем классам — двум шестым[67] , мужскому и женскому, и еще одному, который примерно соответствовал английскому старшему четвертому. Эпсилон Альфа. Этот класс состоял из неисправимых шалопаев лет по четырнадцать: они всегда находили чем заняться на уроках — только бы не слушать меня. Добиться тишины было совершенно невозможно — глухой неумолчный шепот, похожий на шипение проколотой автомобильной покрышки, был самым нижним из возможных регистров — а обычно в классе стоял мерный рокот постоянной болтовни, который то нарастал, то затихал сам собой, подобно морскому прибою. Как-то раз я попытался, исключительно в качестве эксперимента, выставлять болтунов из класса одного за другим, просто чтобы посмотреть, на какой стадии класс станет управляемым. И в конечном счете остался с тремя учениками. Поскольку телесные наказания считались недопустимыми, учителю оставалось только жестикулировать, брызгать пеной изо рта, пританцовывать и изрыгать угрозы; чем по большей части и занимались мои греческие коллега.
Стигма Гамма — более подходящего названия для девичьего шестого я и сам не смог бы придумать, и именно здесь я каждый день начинал читать молитву, входя в не-топленный класс и зябко поеживаясь. Они довольно вежливо вставали с места и, по команде старосты, читали молитву Потом я зачитывал вслух имена по списку в журнале, похожему на перечень персонажей греческой трагедии: 'Электра, Ио, Афродита, Иоланта, Пенелопа, Хлоя'. Также как и мальчики, в социальном отношении они представляли собой довольно пеструю смесь; отец Электры был в Китрее садовником, отец Ио — судьей, Пенелопа была дочерью сапожника. Это был полноценный социальный срез Никосии и ее ближайших окрестностей. Впрочем, они все до единой были одержимы одной и той же пренеприятной идеей, — если, конечно, не считать Эносиса: их объединяла страстная, душераздирающая решимость выйти замуж за своего учителя английского языка. Каждое утро на столе у меня оказывалось с полдюжины приношений: от Электры темные и белые розы, от Хлои особый пирог с мясом, который пекла ее бабушка, от Афродиты — томик стихов, однажды упомянутый мною на уроке. Если бы эта трогательная привязанность сопровождалась чуть большим самоконтролем во время уроков, жизнь стала бы намного легче; но стоило мне только открыть рот, и каждая тут же начинала заниматься своим делом. Одна тайком что-то вышивала под партой, другая делала бумажных голубей, третья — катапульту из скрепки, четвертой приходило в голову кое-что записать в свой дневник. ('Сегодня вид у него раздраженный, у моего учителя, его губы плотно сжаты, брови нахмурены, но тем больше я его люблю'). Репрессии всегда заканчивались бурным потоком слез, и бедное гонимое создание, рыдая, уносилось в школьную библиотеку, где всегда существовала опасность столкнуться с классной дамой. Одному Небу известно, какие наказания предусмотрены для школьниц. У меня никогда не хватало смелости спросить об этом коллег. Обычно я старался сохранять сдержанность, опасаясь, как бы мне ненароком не расхохотаться. Афродита, как той и подобает, была самой яркой и самой строптивой из девочек. Ее отец был самым богатым в городе кондитером, и она в полной мере обладала тем хладнокровием и уверенностью в себе, которые, как правило, свойственны людям, никогда не знавшим недостатка в деньгах. Красива она была умопомрачительно, ничуть не уступая в этом отношении своей знаменитой тезке; но одной красотой дело не ограничивалось: она была еще и писательница. Она то и дело принималась тихим журчащим голоском читать себе под нос стихи, и большую часть времени держалась так, словно вот-вот растворится в неких тонких духовных субстанциях. Впрочем, это мечтательное шопеновское состояние порой сменялось жаждой анархии. Когда ее вызвали к доске, она старалась пройти за спиной девочек, сидящих на последней парте, и одним движением, неуловимым, как мановение руки профессионального чародея, умудрялась связать их косички, чтобы в тот самый момент, когда я стану изучать написанное ею на доске предложение, на задних скамьях начался бунт; поскольку разом шесть девочек вдруг обнаружили, что оказались в одной упряжке. Если ей предлагали написать сочинение о своем любимом историческом персонаже, она неизменно старалась поразить меня в самое сердце, заявив что- нибудь в таком роде: 'У меня нет никакого исторического персонажа, но в реальной жизни есть один такой, которого я люблю. Он писатель. Я по нему схожу с ума, и он по мне сходит. Какое удовольствие тот момент, когда я вижу, как он входит в дверь. Моя радость не знает границ. Какое удовольствие этот момент. Как всякий человек мечтает, так и я тоже', — и так далее. Читать ее сочинения и впрямь было одно удовольствие; впрочем, не только ее. Димитра тоже одарила меня несколькими шедеврами, однако ее коньком была жалость к самой себе. Одно из сочинений начиналось словами: 'Я сирота и никогда меня не наслаждали'. Она тоже была в буквально одержима глагольной конструкцией 'сходить с ума' — как, впрочем, и весь класс. А все дело было в том, что в один злосчастный день Афродита коварно задала мне вопрос: почему в английском языке понятие 'любить' обозначается всего одним словом, тогда как в греческом их несколько; и, пытаясь не уронить престиж Империи, я выдал еще пару синонимов: 'обожать' и 'сходить с ума'. И последнее прицепилось как репей. К несчастью, каждая из барышень обращалась с этой конструкцией как бог на душу положит, и те сочинения, которые они сдали мне на следующий день, были полны душераздирающих перлов. Электра уверяла, что король и королева Греции 'сходят другу друга с ума'; а Хлоя написала: 'Когда они поженились, у них было большое схождение с ума. Он был такая радость, и она была такая радость. Они оба были такая радость'. Что, само по себе, конечно, верно; вот только бог его знает, как преподаватель может вразумительно править такого рода радости. Вечером, по дороге домой, обдумывая эту неожиданно возникшую проблему, я поймал себя на том, что в голове моей, словно баховская фуга, звучит эта конструкция, 'сходить с ума', и я спрягаю ее: 'я схожу с ума, ты сходишь с ума, он сходит с ума…'. В День независимости, войдя в класс, я обнаружил, что доска затянута черным крепом; надпись на занавесе гласила: 'МЫ ТРЕБУЕМ НАШУ СВОБОДУ'. Лица у барышень были необычайно напряженные и сосредоточенные. После молитвы Афродита вышла вперед и вручила мне петицию, подписанную всем классом, с декларацией о праве народа Кипра на свободу. Я ее поблагодарил.
— Вы же понимаете нас, сэр, — сказала она, и голос у нее заметно дрогнул. — Так что и это вы тоже поймете… Мы очень не хотим, чтобы вы восприняли это как невежливость с нашей стороны, и не хотим ставить вас в неловкое положение… Мы любим Англию…'.
Я молча положил петицию рядом с черной розой из Китреи, пирогом, конфискованным вязаньем, заколками для волос, лентами и экземпляром 'Эндимиона'[68]. Лучшего символа для этой ситуации не придумаешь.
Юноши были не менее колоритны, хотя и куда более требовательны — во многих смыслах. Я прекрасно помню Стефанидеса, сына виноторговца, с неизменной кривой ухмылкой и с расческой в кармане, Каллиаса, толстяка и хулигана Иоанидеса, а еще Спиропулоса, Грикоса, Алетрариса… Непросто было удерживать их в узде. Но, в общем, ребята они были спокойные и вежливые, не хуже и не лучше, чем их европейские ровесники, и все как один одержимы великой национальной мечтой. Взять хотя бы красавчика Леонидеса, который как-то раз задержался после урока и спросил, не соглашусь ли я помочь ему написать письмо девушке из Глазго. Он долго краснел и ковырял пол носком ботинка, но в конце концов все-таки извлек письмо и фотографию девушки. Это было довольно странное письмо от фабричной работницы, которая горела желанием познать мир во всем его многообразии, и которой показалось, что завести себе партнера по переписке — наилучший способ добиться поставленной цели. Она спрашивала у Леонидеса, правда ли, что на Кипре все черные и ходят в ночных рубашках. Эти вопросы даже не столько обидели,