Тардини, а потом в трактире Френзеля посетителями-купцами были избиты какие-то штатские за то, что один из них вслух заговорил с товарищем по-французски, а другой, очевидно в нетрезвом виде, намекая на высылку Растопчиным почт-директора Ключарева, выразился: „Вот так дела!.. генерал генерала в ссылку упрятал!“ Бабушка, узнав об этом, слегла тогда в своей молельне и весь день принимала капли; когда же я ей намекнула, что благодаря извергу Наполеону далее у нас может быть еще хуже, она возразила: „Слушай же, Aurore! Я знаю Бонапарта; не раз видела его у дочки его министра Ремюза и даже с ним разговаривала лично. Это, повторяю, человек судьбы! вот его истинное определение! Он истинный гений и никогда низким грабителем и разбойником не был, как его изображает твой идол, эта трещотка госпожа Сталь, и грубые растопчинские афиши, хотя оба, — и мадам де Сталь, и граф, не спорю, даровиты и остры. Не для того же, в самом деле, послушай, Наполеон, наверху славы, ведет сюда громаду Европы, чтобы обидеть здесь, в моем московском доме, меня, беззащитную старуху, да притом еще свою добрую знакомую! И Кутузов не допустит… Я нездорова, — прибавила мне бабушка, — разве не видишь? Карл Иванович дал новое лекарство… надо же посмотреть, как подействует; а в деревне, в глуши, кто поможет? И не доеду я живою в такую даль!“ Словом, дорогой мой, мы доныне не двигаемся, молимся, готовим корпию и мысленно следим за вами. Еще слово. Илья Борисович, по совету нашего можайского предводителя Астафьева, собирается на днях в Любаново, чтобы отправить и оттуда кое-что, более ценное, в Тамбовский или Коломенский уезды, и полагает, с тою же целью, проехать и в Новоселовку. Все утверждают, что эти деревни на пути врагов к Москве. Но как бы мне хотелось, чтобы бабушка отпустила с ним в Любаново и меня! В два дня на подставных можно легко возвратиться. Зато, если там услышу, что и твой отряд близится к Москве, кажется, не утерплю и без спроса, хоть верхом, брошусь встретить тебя и, если суждено, умереть за родину вместе с тобой. Голубчик Барс, отчего ты не в Любанове?
Ну прощай, прощай… О, когда же наконец настанет час нашего свидания? Когда увижу тебя, мой дорогой, милый воин, когда налюбуюсь тобой? Береги себя для отечества и для любящей тебя Авроры».
Накануне успеньева дня, вечером, в глубине двора княгини Шелешпанской экономка Маремьяша разговорилась с старым камердинером Власом. Они стояли у двери каменной кладовой, отделявшей часть сада от двора.
— Дожили мы до пределов божьего гнева! — произнес Влас Сысоич, заглядывая в дверь, которую почему-то придерживала экономка. Служи, а тут и твоя худобишка в прах пропадет.
— А ты где был?
— Известно где, безотлучно-с в передней!.. Не уложил ни алой позументной ливреи, ни выездной шубы… ничего!
— Тебе бы, аспид, только лежать да нюхать свой табачище, мы же вон сбились с ног… Заделывай, Ванюша! — крикнула кому-то экономка в дверь. — Вот скажу княгине, что лезешь; снимет она с ножки башмачок и отшлепает тебя… незнакомо, что ли?
В сарае с минувшего дня укрывались от посторонних два нанятых каменщика. Они, тайно от посторонних, под надзором дворника Карпа, вывели поперек кладовой, от пола до крыши, новую, глухую кирпичную перегородку. За эту перегородку Маремьяша с надежными из дворни успела, с разрешения княгини, спрятать из более дорогой и громоздкой рухляди то, чего не увезли первые подводы.
— Маремьяна Дмитревна, уж уважьте, — не переставал упрашивать Влас, повертывая в руках объемистый узел.
— Что тебе? Говори…
— На смерть себе готовил… демикатоновый редингот, опять же новые сапоги, камзол, ну… и, как следует, чистую пару белья.
— Так вот твои холопские лохмотья и буду класть поверх барышниного приданого! На то, видно, его копили и хранили.
— Растащут, изверги, как придут; дайте по-христиански помереть. Княгиня не верила, все толковала: болтовня! А я сколько уговаривала, да и вы тоже.
— Уговаривал! Все вы теперь такие. А по-моему, не спрятал, не спас, — лучше сжечь, чем им, проклятым, доставаться. Ну, старый сластун, давай…
Экономка небрежно бросила каменщикам узел Власа.
— И наше, Маремьянушка, светик! — прошамкал у двери восьмидесятилетний слепой гуслист Ермил, живший здесь при дворне и давно уже не сходивший с печи.
— И наше! и мы! — отозвались голоса подоспевших к кладовой главных горничных, Дуняши, Стеши и Луши, и состоявшего в штате княгини крещеного арапчонка Варлашки.
— Эк их! Ну, куда мне с вами теперь? Еще кто? Давайте! — с досадою крикнула Маремьяша, успев- шая между тем ранее других припрятать все свои нужные вещи. — Сами кладите, да скорее. А вы, ребятушки, — обратилась она к каменщикам, — так замуруйте, чтоб и виду не было свежей кладки! Спереди навалим мешков с мукою и овсом; сена и соломы, коли надо. А стенку ведите до крыши, под самый конек.
Маремьяша не удовольствовалась тайником в кладовой. Длинный и сгорбленный, вечно кашлявший дворник Карп, с бледным, покрытым пегими пятнами лицом и с такими же пегими руками, следующею ночью, по ее указанию, вырыл с садовником еще огромную яму в саду, за овощным погребом, между лип, натаскал туда новые вороха барского и людского добра, застлал яму досками и прикрыл ее сверху землей и дерном. Садовнику было ведено ежедневно, во время поливки цветов, поливать и этот дерн, чтобы трава не завяла и не выдала ямы, устроенной под ней.
Последнее из писем Перовского к Авроре, от двадцатого августа, с бивака у Колоцкого монастыря, доставил адъютант Кутузова, приезжавший в Москву за скорейшею присылкою врачей. Базиль извещал невесту, что армии приказано наконец становиться на позицию перед Можайском и что все этому сильно рады, так как теперь уже несомненно ждут генеральной баталии. «Но приготовься, — писал Базиль, — услышать горестную весть, которая меня как гром сразила. Бедный Митя Усов, как я сейчас узнал, опасно ранен осколком бомбы в ногу в деле на реке Осме. По слухам, его отправили с фельдшером, в коляске раненого князя Тенншева, в Москву. Сообщи это скорее Илье; встретьте бедного, пригласите заранее Карла Ивановича, если и его с другими врачами не взяли у вас из Москвы. Друг души моей! Отрада моей жизни! Увидимся ли мы с тобою, увидимся ли с ним еще на этом свете? Наш Митя Усов ранен! Этот румяный, кудрявый мальчик! Не верится… Вот оно, начинается!.. Спаси тебя, его и всех вас господь! Твой В. Перовский».
Это письмо уже не застало Авроры в Москве. Она за сутки перед тем уехала с Тропининым в Любаново. Арапчонок Варлашка подал княгине на подносе письмо Перовского.
— Мать пресвятая богородица! Французы у Можайска! — вскрикнула Анна Аркадьевна, пробежав письмо и роняя его с очками на пол. — А она, безумица, поблизости к врагам, в Любанове… Ранен Митенька! Маремьяша, Влас! Где мои очки? Кучеров сюда! спешите!.. спасайте! барышню в полон возьмут!..
XII
Через неделю после успения няня Арина с внучкой Феней поздно вечером сидела на крылечке новоселовского дома Усовых. Староста Клим и кое-кто из стариков и молодых парней мелкопоместной деревушки сидели тут же, на ступеньках. Убирая свой и господский хлеб, крестьяне замешкались и, ввиду противоречивых слухов, не решались уходить вслед за другими. Сидя здесь, они толковали, что вести идут нехорошие, что битвы, по молве, происходят где-то уже недалеко и как бы враги вскорости не нагрянули и в Новоселовку. Кто-то, проезжавший в тот день из окрестностей Вязьмы, сообщил, что там недавно уже слышали громкую, хотя еще отдаленную пушечную пальбу.
— Ведь вот барина старого нет, он за Волгой. Что делать? толковали крестьяне. — Приказу от начальства уходить тоже нету; как тут беречь господское и свое добро?
— Да и куда и с чем уходить? — сказал кто-то. — Татариновцы двинулись, а их свои же в лесу, за Можайском, и ограбили.